— нет и никогда не будет. Мой бог мне никогда не указывал, что я такой же, как все, и со всеми равен, кроме как в том смысле, в каком записано в конституции, что мы все перед богом равны.
— Но я имел в виду только это…
— Э нет, не только в этом дело. Вы хотели, чтоб я забыл, кем был, пока не попал сюда. Вы хотели, чтоб я сдался и начал думать, будто я такой же, как все здесь, — душой и телом, потому что на мне такая же вонючая тюремная роба. Нет, я на это никак не согласен, и мой бог никогда не указывал, что готовит мне такой удел, потому что зачем ему, в противном случае, было делать меня начальником полиции, поручать мне такую ответственность и заставлять почти с миллион людей приветствовать меня на улицах? Только и слышно было, куда ни пойди в любое время дня и ночи: «Привет, начальник!», «Как дела, начальник?», «Не берите в голову, начальник!» Меня уважали! Я даже позволю себе сказать, что меня любили! Правда, правда, без балды, я вам мозги не вкручиваю. Меня действительно все любили и часто говорили мне об этом. А почему? Потому, что знали: я, с божьей помощью, стараюсь работать как можно лучше, стараюсь изо всех сил. Вот почему.
— Что значит для вас бог? — спросил священник. — Каким вы его видите?
Крамнэгел вскинул голову, размышляя над столь серьезным вопросом.
— Что ж, скажу, — ответил он наконец, медленно и размеренно выговаривая слова. — Он мне все равно, что старший брат… которого у меня никогда не было. Пожалуй, так. Я вроде как тень его, но в то же время он хочет, чтобы я сам стоял на ногах и служил ему наиболее подходящим для меня образом.
— Так что же вас бесит?
— Он не имел никакого права позволить засадить меня сюда.
— После всего, что вы для него сделали, верно?
— Еще как верно.
— Но когда вы молитесь… Вы ведь молитесь?
— Два раза в день, утром и вечером.
Священник несколько оторопел от легкости, с которой последовал ответ. Ему померещилось даже, что он отвлекся и спросил Крамнэгела, как часто тот чистит зубы.
— Итак, когда вы молитесь, вы раскрываете богу сердце, смиренно просите о чем-то… Или предъявляете список требований?
— Я никогда ничего не прошу, — отрубил Крамнэгел, декларируя независимость от бога, но так, чтобы не выходить за рамки только что признанной зависимости от него. — Я люблю советоваться с ним, рассказывать, что сделал, что собираюсь делать.
— Вы облекаете свои чувства в слова?
— Я не ору во всю глотку, если вас это интересует. Не выставляться же мне напоказ психом. Нет! Я размышляю.
— То есть с богом говорит ваш внутренний голос.
— Вот-вот! Да, это вы хорошо сказали: внутренний голос.
— Но сейчас, сегодня ночью и утром, вы высказывали богу свое недовольство, не так ли?
— Слушайте, наши отношения с богом — это мое… То есть, прости меня, господи, наше с ним дело.
— Потому что вы — большой полицейский начальник, выполняющий те же функции, что и бог, но только на более скромном уровне человеческих возможностей.
Глаза Крамнэгела сузились.
— Мне не нравится этот тон, ваше преподобие.
— А я вас не боюсь, — ответил священник, от которого вдруг повеяло спокойствием человека, всегда имеющего про запас несколько благочестивых приемов дзюдо.
— А я вас и не пугаю, — выдавил из себя улыбку Крамнэгел. — Но у меня есть один вам совет. Тюряга здесь, похоже, большая, места хватит нам обоим. Так что держитесь от меня подальше, и это все, о чем я вас прошу. Мне осложнения ни к чему. И моему богу тоже.
Священник усмехнулся. Он любил заглядывать вперед и искать во всем потенциальный пример для чтения морали. Его мысленному взору уже рисовалось, как это огромное тело с горькими рыданиями падает на колени, обнаружив, что его бог — это всего лишь умозрительное отражение его самого, раздутое до невероятных размеров, и что смиренное блеяние ягненка еще никогда не находило отклика в его сердце. Священник уже предвкушал великолепную проповедь, которую в конечном счете составит на этой истории. Чтобы добиться победы, следовало лишь проявить терпение, ибо он знал: его бог одолеет бога Крамнэгела, если даже с Крамнэгелом не сумеет справиться он сам.
Никто из заключенных не произвел на Крамнэгела особого впечатления, но они все безо всякого стеснения пялили на него глаза, поскольку следили за процессом по газетам и хотели теперь понять, что же на самом деле представляет собой новый член семьи «собратьев по несчастью». Только один из заключенных упорно не оставлял попыток сблизиться с Крамнэгелом. Это был веселый, надрывно кашлявший старичок с приятно-озорным выражением лица. Время от времени он наставлял указательный палец на новичка и, делая вид, будто стреляет, голосом довольно сносно имитировал треск автоматной очереди. Затем, как бы поясняя, выкрикивал что-нибудь вроде: «Чикаго!», или: «Ишь ты, умник», или: «Я нашпиговал тебя свинцом, бэби!» — с акцентом, который он считал присущим чикагским гангстерам, но который на самом деле был всего лишь рычащим кокни.
Только такой полубезумный старик мог проникнуть сквозь все укрепления возведенной Крамнэгелом обороны и тем самым поставить его душевное равновесие под угрозу. В конце концов происшествие, закончившееся смертью старого Джока, началось ведь с неожиданного приступа симпатии к старикам и их невинным старческим причудам. Тщательно все обдумав, Крамнэгел решил, что терпимое отношение к старому дурню прекрасно может сочетаться с твердой линией, проводимой ко всем остальным. В этом решении сказался и прилив оптимизма, вызванный в его душе первой волной писем от Эди со вложенными в них газетными вырезками, освещавшими ее вызывающе боевую пресс-конференцию. Сентиментальность, размягчившая душу при виде такого проявления солидарности и готовности драться за него, требовала выхода, вот он и разговорился со старцем, которого, как выяснилось, звали Гарольд, или попросту Гарри.
Единственный сохранившийся зуб запирал, подобно скале, вход в рот Гарри, и, как о скалу, о него разбивались, разлетаясь брызгами во все стороны, потоки гонимой языком слюны. То обстоятельство, что между Гарри и Крамнэгелом столь явно и столь быстро завязалась дружба, объяснялось, по-видимому, тем, что оба они в своем развитии не так уж далеко ушли от мира детских фантазий и, очутившись в суровой и мрачной атмосфере тюрьмы, не дающей воображению никакой пищи, оба оказались вынуждены замкнуться в своем вымышленном мире, воспринимая порой свои вымыслы как реальность.
В ответ на телефонный звонок сэра Невилла начальник тюрьмы майор Эттлиси-Гор сообщил ему, что к своей новой жизни заключенный привыкает с большим трудом, что он угрюм и некоммуникабелен, что священник, который умудряется превращать закоренелых преступников в пай-мальчиков, ничего не смог от него добиться. Но обнадеживает то, что он, кажется, подружился с одним рецидивистом лет под восемьдесят, неким Гарри Мазерсом, который провел за решеткой более тридцати лет.
— Рецидивист лет под восемьдесят? — не поверил своим ушам сэр Невилл.
— Да. Но он не совсем нормален. Отчасти старческий маразм, по-моему, отчасти же просто врожденный идиотизм. Всю жизнь он то и дело был нашим гостем.
— За что же?
— Да в основном по всякой ерунде, но последнее время в нем вдруг взыграло честолюбие, и он взялся за ограбление банков, хотя для таких дел ни черта не годен. Он вообще-то дай бог чтобы награбил тысчонки две за все свои тридцать лет преступной деятельности.
— Весьма печально. И все же я рад, что Крамнэгел нашел себе друга.
— Да, но… Боюсь, что ненадолго. Через две недели Гарри выходит на волю.
— О боже! Но если вы о нем справедливо судите, то он на воле не задержится.
— Он может скоро умереть. Ему семьдесят шесть лет, и он был отравлен газом еще в первую мировую войну.