— Какие уж там благовония…
Стайка улыбающихся и звенящих колокольчиками девушек окружила его.
— Помолитесь вместе с нами в нашем храме. Это наш единственный дом, — объяснил гигант, в глазах которого застыло выражение чудовищной доброты.
— Вы что, буддисты будете? — спросил Крамнэгел.
— Мы принадлежим к секте Колодца бесконечных раздумий, — ответила одна из девушек.
— Ну да, помню, я вас частенько выставлял с автостоянок и всяких прочих мест. Я ведь был начальником полиции этого сумасшедшего города.
— Мы никогда не спрашиваем людей, кем они были, мы спрашиваем только, кем они хотят быть, — нараспев произнес гигант и промурлыкал коротенький гимн, подхваченный остальными. Крамнэгел тут же принял почтительную позу. Он питал глубочайшее уважение к верованиям других. А как же — в свободной стране нельзя иначе.
— Вы-то сами, юноша, смахиваете на морского пехотинца, — заметил он.
— Все это уже в прошлом, — улыбнулся гигант. — А теперь я обрел смысл жизни, и все, что было раньше, ушло, как болезнь.
— Но все же — для справки — вы служили в морской пехоте?
— Справок нет, есть только истина.
Буддисты пропели еще несколько строк гимна и снова зазвонили в колокольчики.
— Я был во Вьетнаме, — пояснил гигант, чтобы утешить Крамнэгела. — Нам говорили, что мы отправились туда с напалмом и ракетами, чтобы учить, но я вернулся оттуда, научившись сам, научившись любви и нужде… Я прозрел духовно. Христианство было хорошо до поры до времени, но оно продалось, изгадилось, стало дешевкой и превратилось в орудие ненависти.
— Продалось?
— Всегда ведь присутствовал священник, чтобы похоронить мертвых и проводить на бойню новую партию живых. Один и тот же священник делал и то и другое, причем одними и теми же словами и с тем же лицемерием перед властями предержащими, козыряя своим авторитетом от имени всевышнего и готовя нас к судному дню — величайшему военно-полевому трибуналу. Не напоминайте мне обо всем этом. — Он ожесточенно взмахнул колокольчиком, и мирная песнь вырвалась из уст молчавших доселе людей, и те принялись воспевать жизнь, подобно любовникам.
К этому тихому мадригалу вдруг присоединился разноголосый, бьющий в уши рев многих голосов, скрипучий, резкий и безжалостный. Через площадь покатилась волна строительных рабочих — хулиганье в спецовках и в металлических касках, размахивающее американскими флагами. Увидев перед собой студентов, они с марша перешли на бег — зловещий медленный бег, напоминавший атаку пехоты в какой-то давно забытой войне. Их лица были лицами людей, не приемлющих ни доводов, ни возражений. Эти лица дышали самодовольством лабораторных крыс, обученных без раздумий и колебаний вбегать в дверку, на которой намалеваны звезды и полосы. Им чужды были сомнения, а потому чужда и человечность. Последний оплот реакции всегда состоит из унтеров, а не из офицеров. Когда офицеры уже давно признали и поняли неотвратимость перемен, вызванных к жизни солидарностью рода человеческого, унтеры все еще цепляются за старый мир, поклоняются шаманам и раскрашенным идолам, оставаясь жертвами своего воинствующего рабского сознания, выкрикивают лозунги, не задумываясь ни над словами, ни над их содержанием. И вот они здесь, вот они несутся во всю прыть, раскрасневшиеся от радостного сознания, что они — в деле, опьяненные ненавистью к бесконечности человеческой мысли и души, лежащей за пределами их разумения.
Крамнэгел и буддисты оказались как раз перед атакующей толпой. Неподалеку стоял заслон из полицейских, но ничто больше не преграждало нападавшим дорогу к студентам-демонстрантам.
— «Я не боюсь…» — запел гигант, и остальные подхватили песню. Первая волна пронеслась мимо них: внимание нападающих было всецело поглощено студентами и оскорблявшим патриотические чувства флагом, который развевался над ратушей. На секунду показалось, что атака вообще минует буддистов. Однако за первой волной медленно приближался плотный клин воинственно настроенных людей, среди которых мелькали армейские ветераны в форменных фуражках, но в штатских костюмах. Эта последняя волна захватила Крамнэгела и буддистов и понесла их к студентам, а вместе с ними и наряд полиции.
— Почему вы не на фронте, не в Индокитае? — обращаясь к гиганту, с ненавистью, раздувая ноздри, завопил джентльмен в форменной фуражке, на которой было написано «Окинава». Буддисты запели самый мирный свой гимн.
— Вперед, ребята! — завопил Окинава и ударил буддиста, но тот лишь улыбнулся в ответ.
— А ну прекрати! — выкрикнул Крамнэгел, твердо решивший встать на сторону Христа.
— А ты кто еще такой?
— Слышал, что тебе говорят? Прекрати! Этот парень не хочет воевать, и ты не имеешь права заставлять его.
— Ты в этом уверен? — издевательски спросил Окинава, нанося буддисту очередной удар.
Крамнэгел сгреб Окинаву за ворот, захватив рубашку, галстук и лацканы пиджака в свой огромный веснушчатый кулак.
— Отпусти! — затрясся Окинава.
Один из строительных рабочих с размаху ударив Крамнэгела по голове своей металлической каской. Крамнэгел рухнул на землю. Затем они бросились на гиганта.
Крамнэгел, шатаясь, поднялся на ноги, из разбитой головы текла кровь. Он крикнул полицейским, сдерживавшим нескольких неистовых джентльменов в форменных фуражках:
— А ну, ребята, давай сюда!
Полицейские посмотрели в его сторону, но никто и с места не сдвинулся.
— Да вы что, идиоты, оглохли?
Крамнэгел начал протискиваться к ним сквозь толпу.
— Вам что, так приказали, да? — завопил он прямо в лицо ближайшему полицейскому. — Помните меня, нет? Начальник полиции Крамнэгел! Если вы сейчас же не разгоните эту сволочь, я из вас кишки вместе с дерьмом выпущу!
Полицейским было явно не по себе, но с места они не двигались.
— Что, никогда не слышали слова «долг»? — продолжал орать Крамнэгел. — Или Карбайд уже перестал поминать его? Да мне сегодня просто стыдно, что я — американец… Стыдно!
Один из полицейских беспомощно пожал плечами.
— Что, что ты сказал? — крикнул Крамнэгел, прижимая ухо к пластмассовому шлему.
— Пожалуйста…
— «Пожалуйста»! — с отвращением повторил Крамнэгел и повернулся к гиганту. Гиганта уже не было, была кучка ожесточенных людей в фуражках и шлемах, которые яростно топтали что-то лежавшее на земле. Ослепленный яростью, Крамнэгел ринулся в толпу. На земле лежал гигант, растоптанный, бездыханный. Одна из девушек, пытавшаяся защитить его, лежала рядом. Толпа вела себя как племя дикарей-охотников, упивающихся победой и опьяненных кровью; ноздри раздувались от первобытного запаха убийства, все чувства напряглись в жажде уничтожения. В воздухе пахло радостью побоища, звучал торжествующий смех, жестокий и неумолимый, смех, заменяющий слезы. Лица были ужасны, на них не отражалось ничего, кроме смеси абсурдных, непристойных и отвратительных инстинктов. Все разумное было поглощено чудовищной отрыжкой подсознания. С упрямством отчаяния Крамнэгел снова сгреб Окинаву. Он ненавидел это лицо, а фуражка просто оскорбляла взор. Он уставился в истеричные, пустые, несчастные глаза своего противника, как бы пытаясь понять, что же превращает человека в жалкого, тоскливо- одинокого моралиста от замочной скважины, оскверняющего своим уродством все и вся вокруг и при этом считающего, что он оказывает обществу услугу. Крамнэгел сорвал с него фуражку и швырнул ее подальше, в бушующие волны человеческого моря.
— Это же моя фуражка! — завопил Окинава так, будто его кастрировали.
— А это, — рассудительно ответил Крамнэгел, — твое рыло! — И с этими словами ударил так жестоко и злобно, что тот исчез в джунглях топочущих ног и вещей, утративших владельцев. Гиганту уже было не помочь, но Крамнэгел дрался как никогда в жизни — даже в тюрьме схватка не доставила ему такой радости. Там он просто спасал свою шкуру, выпутываясь из недоразумения, здесь же он выступал