Но у нее не было ребенка, а ей так хотелось прожить собственное детство еще раз – наоборот. Не так, как было тогда, а так, как ей отчаянно мечталось, чтобы было.
– Инна Васильевна, ты чего? Я тебя расстроил?
– Нет, все нормально.
– Завтра как обычно?
– Да.
– То есть в девять? Или к девяти уж на работу?
– В девять. Пока, Осип Савельич, спасибо тебе.
– Давай провожу-то!
– Не надо меня провожать, зачем?!
– Ну, смотри.
И не уехал, торчал за забором, пока она поднималась на крыльцо, пока дверь открывала – со второй попытки, – пока зажигала свет в тесном холодном тамбуре и изо всех сил топала ногами, чтобы отряхнуть снег и еще чтобы отделаться от мыслей о ребенке, которого у нее нет и уже, наверное, не будет.
Осип все стоял – вот упрямец!
Инна захлопнула двери, одну за другой, зажгла свет в коридоре и посмотрела на своих котов, которые, жмурясь от внезапного яркого света, сидели в некотором отдалении.
Тоник подумал-подумал и зевнул. Открылись белые острые зубы и черное небо хищного зверя.
Инна стащила ботинки, кинула сумочку и пошла к лестнице. Коты с недоумением переглянулись.
Позвольте, а где же любовь, ласка и общее удовольствие от того, что ты нас видишь? Куда ты пошла, не обратив на нас никакого внимания?! Что может быть важнее, чем мы, соблаговолившие выйти тебе навстречу, променявшие радость свидания с тобой на свои пригретые местечки?!
– Сейчас, – пообещала им Инна. – Все будет. Подождите.
Ей хотелось плакать – из-за собственной недальновидности, из-за Ястребова, из-за зловещей черной тучи, которая наползла на ее жизнь, как пурга, принесенная Енисеем, из-за того, что нет никого, кому нужна была бы елка, и ее заботы, и ее умение готовить, и никому не важно, что она никогда не позволит себе стать такой, как ее мать!..
Зато у нее есть все шансы потерять работу, и тогда она ни за что не сможет доказать бывшему мужу что «ей все равно», и он ужасно ошибся, променяв ее на «новую счастливую семейную жизнь»!
Она влезла в ванну, но сидеть долго себе не разрешила, напялила на голое тело давешние джинсы и свитер – на этот раз свой, а не мужнин, чтобы еще больше не горевать, – и пошла вниз, к своим кошкам, мухинским газетам и тяжелым думам.
На первом этаже было темно, она спускалась по лестнице, как в омут шла, держалась за гладкие перила, чтобы не упасть.
Как это она забыла оставить свет?..
Она была уже почти на последней ступеньке, когда что-то насторожило ее, звук или запах. Там, внизу, было что-то чужое, чего там не должно быть, – она знала это совершенно точно, как кошка Джина, которая видела в темноте.
Она замерла, понимая, что уже поздно, поделать ничего нельзя, у нее за спиной свет со второго этажа, и в этом свете она как на ладони, а внизу лишь озеро глубокой тьмы, и во тьме есть что-то, чего там быть не должно.
До выключателя далеко. Она не достанет и не успеет.
Раньше она никогда не думала, что выстрел в висок – всего лишь маленькая аккуратная дырочка, из которой почти не идет кровь, только синева разливается по изменившемуся мертвому лицу.
Стало холодно в спине и в животе.
Подняться наверх? Позвонить охране?
Она повернулась, но не успела.
Полдня Катя сидела в родительской квартире, не плача и почти не отвечая на вопросы, а потом, словно кто-то гнал ее, сорвала с вешалки шубу и платок и пошла куда-то. Ей смутно помнилось, что кто-то бежал за ней, как будто останавливал или о чем-то просил, но она ничего не слышала и не понимала, и пришла в себя только на какой-то дальней незнакомой улице.
Трамвайные пути, давно брошенные и засыпанные снегом, жались к серым заборам. Покосившаяся остановка с проваленной крышей, впереди, кажется, котлован или какая-то давняя стройка.
Катя понятия не имела, что это за улица, она не помнила никаких таких улиц. Почему-то из детства она помнила только лето – луг с ромашками, а дальше озеро, очень большое. Еще деревню, куда их с братом забирала бабушка. Там была коза, страшная. Велосипед с облезшей краской, но сверкающий спицами на солнце, словно новый; костер, в котором печется картошка, и так ей хочется этой картошки, что ждать уже нет сил, и она все пристает к отцу – может, готова? Отец раскапывает угли, выкатывает палкой одну, огненную, круглую, черную, тыкает прутиком – нет, не готова. Ну сколько еще ждать?! Ну когда?!
Еще лошадь помнила. Отец ездил в дальние колхозы, он тогда был главный агроном края и должен был инспектировать хозяйства, а в Сибири от поля до поля ногами не дойдешь – далеко. «Газик» отец не любил, только если совсем уж в дальнюю даль добирался, а лошадь любил, и Катя любила тоже. Лошадь была огромной – или маленькой Кате казалось, что она огромная? Она была коричневой и желтой, с карими глазами и бархатным носом и трепещущей верхней губой. Она влажно и шумно дышала, когда брала с Катиной ладошки горбушку черного хлеба. Отец подсаживал Катю, а сам шел рядом, и сверху ей было видно его голову и плечи, казавшиеся очень широкими, и висок влажно блестел, потому что лето было очень жарким – Енисей лежал под горой ленивый, сонный, важный, даже шевелиться ему, казалось, лень и гнать