ресторан что покруче, — принадлежит, кстати, одному известному телеведущему, — притащили сварку, металлические листы да и заварили вход.
— Зачем? — спросил Костя.
— Затем, что там лосятину подают и бобров. Ну и вообще — вызов такой капиталу.
Алексей расхохотался.
— С посетителями? — весело спросил он.
Катя только вздохнула и возвела глаза горе.
— Нда-а, — протянул ее муж и вопросительно посмотрел на Алексея, — ведь это круто.
Алексей слушал Катю и испытывал какой-то прилив сил и воодушевления. Семь лет назад он уезжал отсюда, как побежденный. Как солдат армии, проигравшей гражданскую войну, он медленно и тупо, почти без воли к сопротивлению брел в редкой колонне по липкой осенней грязи, он был раздавлен в самом начале жизни, а потом эмигрировал на переполненном корабле, а потом мирный труд и мирные нужды захватили его и он стал забывать, что он воевал на какой-то там войне, и вот это известие, — то, что произошло с Кириным Гошей, — внезапно дало ему понять, что война эта продолжается, что она никогда не кончалась да и не кончится никогда, просто одни поколения передают свои знамена следующим, и это известие о Гоше было знамением, что военное счастье изменчиво.
Все эти мысли и чувства мгновенно пронеслись в нем, но он не решился высказать их своим друзьям.
Однако он был застигнут боевым сигналом настолько врасплох, что и одному со всем этим ему тоже оставаться не хотелось.
Костя с Катей ушли спать в понимании Алексея неприлично рано, и это как-то неприятно поразило его. В беспомощности он глянул на Вадима Михайловича, но тот только развел руками и пригласил гостя в небольшую беседку, затянутую вьюном, перенеся туда чайные принадлежности. Вокруг лампы, стилизованной под керосинку, кружили бежевые мотыльки, стучали в колбу, оставляя на стекле нежную бархатистую пыльцу. Вадим Михайлович скорбел и сокрушался, поминал многолюдные перестроечные митинги, привольно растекавшиеся по московским площадям, недолгое опьянение свободой, и Алексею невольно пришла на память крохотная демонстрация, которую он видел из машины Антона, когда они стояли в пробке на пересечении Тверской с бульваром.
— И зачем все это было, — пыхтел Вадим Михайлович, — к чему? Взяли сдуру отказались от своей национальной самоидентичности. Ну, хорошо, отняли ее от нас злобные враги. Стали вроде как бороться за ее возвращение. Вернули, кажись. В зеркало глянули, а там такое мурло вывалилось. Куда там Гоголю!
Алексей помешал ложечкой в своем стакане. Стаканы здесь водились настоящие чайные, в железнодорожных подстаканниках.
— Я тут много сегодня наговорил, — сказал Вадим Михайлович, — ты уж прости старика. Но еще скажу. Если б не был атеистом, все происходящее назвал бы пришествием сам знаешь кого. И если человек действительно будет проклят и наказан Богом, так только за его отказ от разумного, бескорыстного труда, за отказ от дерзаний. Ведь то, что предложили нам сейчас — это животное потребление. И готов, не смейся, назвать ту единственную в мире силу, которая в принципе способна переломить ситуацию. Это сама наука. Но ей для этого надо породить из своей среды настоящих святых. Способных выдерживать насмешки и издевательства коллег, а может, даже и родных, потерю социального статуса, готовых, вероятно, жертвовать самой жизнью во имя истины. Способных не только формулы писать, но и зарабатывать на хлеб и на научное развитие, независимое от бюджетов и богатых спонсоров. Способных видеть перед собой не только узко-специальную научную задачку, а смотреть на мир философски, связывать между собой гуманитарное и естественно-научное знание, связывать совесть с высшей рациональностью математического и физического исследования. Связывать биологию человека с вопросами теософии. Не думаю, что этим людям удастся уйти от хотя бы внутренней, идущей из сердца, апелляции к самому Богу. И потому восстающая во имя себя самой, во имя истины и даже уже во имя существования человечества наука должна будет превратиться в новую редакцию Церкви. И не надо бояться об этом говорить. Это надо проповедовать. Я уже мало могу, а в твоих силах еще побороться. Ну, да это ладно, опять лирика. А вот что главное. — И Вадим Михайлович тихонько напел: «Видно, прожитое — прожито зря, но не в этом, видишь ли, соль, видишь, падают дожди октября, видишь, старый дом стоит средь лесов».
— Мне кажется, — закончив петь, сказал Вадим Михайлович, — люди этого поколения и вправду полагают, что в их настоящей жизни никогда не может ничего случиться из того, что они видят в своих фильмах и о чем читают, если, конечно, читают. Умереть им не суждено, войны бывают только понарошку, они не смогут влюбиться, любовь к ним просто не придет… Они разве что будут стремиться одеваться так, как одеваются их герои. Но так раздеваться… — Вадим Михайлович усмехнулся и покачал головой, — так раздеваться они уже не будут. Целое десятилетие их уверяли, что они хозяева мира и обстоятельств не существует… Знаешь, в той или иной степени каждое поколение побывало в плену у этой иллюзии, но то, что происходит на наших глазах, эти нынешние… Это, знаете ли…
Алексей слушал Вадима Михайловича и думал о Кире.
— А что там еще за кризис прочат нам какой-то глобальный? — спохватился Вадим Михайлович. — Что там у вас слышно?
— Да ходят слухи разные, читал я там кое-что, — неопределенно ответил Алексей, так как сказать чего-то конкретного у него не было.
— Кризис, — ответил сам себе Вадим Михайлович, тяжело поднимаясь со стула, — это когда картошка не родится…
Алексей проводил его от беседки до темного крыльца.
— Ну, ты знаешь где лечь, — сказал Вадим Михайлович и скрылся в недрах дома не ожидая ответа.
Алексей кивнул, пошагал по двору, вышел за ворота, прошел немного по светлеющим в темноте колеям проселочной дороги и остановился. Воздух наполнял запах чертополоха, пижмы, цикория, а вдалеке подсвеченный монастырь, как ярко иллюминированный броненосец, словно бы плыл в полях, попирая волны отцветающих трав.
С дачи от Кости Ренникова Алексей вернулся со смятенной душой. То, что уже не один год казалось ему потерянным, навсегда оконченным, вдруг снова оказалось рядом, и какое-то чувство подсказывало ему, что это не просто так. Потребность поговорить об этом с кем-нибудь никуда не пропала, и лучше всего, наверное, сделать это было с самой Кирой, и он бы так и поступил, если б знал наверное, что и она испытывает что-то похожее.
Квартира Алексея находилась в одной из двенадцатиэтажных башен, стоящих на самой кромке березовой рощи, и выходила окнами на гаражный кооператив, когда-то обыкновенную огороженную площадку асфальта, а сейчас разбитую на боксы под аккуратными шиферными кровлями. Из окна ему была видна часть рощи с тропинками в ней, и были видны люди, которые проходили по этим тропинкам. Ближе к полудню роща пустела и только мамы с колясками и книжками сидели, как грибы, под сенью раскидистого орешника.
Он лежал на диване спиной к приоткрытому окну, за которым шел первый весенний дождь, и думал о Кире. Что значит думать о каком-то человеке? Само по себе это уже состояние. Это не значит думать что-то конкретное, а как бы вбирать в себя этого человека, где он живет в виде бесформенного облака, или, напротив, самому жить в его облаке, которое окутывает тебя как пелена. Это значит жить в прошлом, в настоящем и в будущем одновременно, потому что таково свойство любого человеческого размышления.
Общение с ней посредством «Одноклассников» сделалось важной частью его нынешней неопределенной жизни. Алексей увлекся этой новой игрушкой еще в Эдинбурге, и, пожалуй, не без тайной надежды встретиться с ней там. Так и случилось. И сейчас, слушая спиной, как едва обросшая травой земля жадно принимает мерно изливающиеся на нее струи, он снова думал о том же самом.
Кое-что он знал о ее жизни: главным образом из фотографий, которые она на своей страничке меняла довольно часто. Но далеко не обо всем можно было узнать, разглядывая фотографии. О страшных неприятностях, которые в последнее время обрушились на ее семью, она умолчала, а общие подруги,