командовал батальоном, под Дмитровском-Орловским перешел к белым, но попал к корниловцам и не был доведен даже до штаба. Она осталась с полком и вот тоже попала в плен. «Да полноте, – сомневался Николай, глядя украдкой на эту женщину, – та ли эта девочка, широко открытыми глазами смотревшая в лавку „Халял“, эти ли ноги, на которых гремят сейчас пудовые сапоги, бывали обуты в ботиночки с полозьями „Нурмис“.
– Не один ты такой, – хитро подмигнул Малинин Николаю, вогнав его в краску. Ему хотелось спросить, кто же эти люди, которые посмели смотреть на нее так же, как и он, но он не спросил, чувствуя себя еще более стыдно только от того, что чуть было этого не сделал. Еще недавно он называл доктора бесчувственным, а теперь ревновал ко всему полку, включая даже тех, которые меньше всего в ком-либо способны были возбудить такое чувство. Как ее зовут, он не знал и долгое время не решался спросить. Малинин наконец назвал ее имя, и Николай поразился происшедшей в нем перемене. Сколько раз приходилось ему слышать это женское имя, и всегда оно казалось ему холодным и неприятным. Теперь же оно звучало праздничным, радостным аккордом, и так же, как и в ее глазах, ему чудилась в этом сочетании звуков пленительная бездна.
Наутро в полк приезжал начальник дивизии, полк был построен на молебен. Мысли Николая витали далеко, и когда они на мгновения пропадали, возникал голос отца Григория: «Аще ополчится на мя полк, не убоится сердце мое: аще восстанет на мя брань, на Него аз уповаю», а потом как-то он задумывался, и голос опять на время пропадал из его слуха: «Живота просил есть у Тебе, и дал еси ему долготу дней во веки века...»
Перед ним вставали картины пятилетней давности... Когда же он впервые увидел ее? И где? Это было в сентябре, да, тогда, потому что было Рождество Богородицы, и слитно гудели все сорок сороков, и черные галки беспокойно копошились в прохладном воздухе... Вступить с ней в разговор он не решился и, как вор, крался по противоположным сторонам улиц. Прошел за ней всю Сретенку, потом она зашла в булочную к Чуеву, вышла со свертком. На Рождественском села на трамвай и ехала до Тверского. Вышла у кафе «Бом» и, к его удивлению и радости, свернула на Малую Бронную и вошла в подъезд того дома, где и он жил.
Пришла зима, замерз пруд и некоторое время стоял под легким пушистым ковром снега, а потом пришли дворники в синих кафтанах и широкими деревянными лопатами свернули этот ковер, открыв солнечному ветру голубой в тонких трещинах прямоугольник, и из окна отцовского кабинета он мог следить, как катаются любители и как она катается среди них.
А еще он вспомнил, как на Благовещение она выпускала птиц. Овсянок, что ли? Или чижей? Они с подругой в коричневых гимназических платьях стояли у открытого окна и один за одним бросали в небо пушистые комочки, которые тут же обретали равновесие и взмывали в высоту, где за крышами начинался ничем не ограниченный голубой простор неба.
Кончился молебен. Погруженный в эти мысли, некоторое время Николай оставался стоять на том месте, на котором стоял в строю, только строя уже не было. Беспорядочный шум голосов развлек его; он очнулся и пошел за остальными к домам слободы. Когда проходил мимо Соколовского, услышал, как тот заступил дорогу отцу Григорию и недовольно сказал:
– Нельзя ли, батя, служить как-нибудь покороче?
Отец Григорий посмотрел на него удивленно, протянул ему книгу и невозмутимо предложил:
– Ну, раз так – отметьте здесь все, что считаете лишним.
1907 – декабрь 1998
Илья иногда думал о том, кто раньше жил в квартире, которую он снимал. Снимал он ее уже несколько лет. Он знал, что до пятьдесят восьмого года квартира был коммунальной, но его интересовало то время, когда не было коммунальных квартир и наивная страна, незадолго до того как подпасть под диктатуру пролетариата, маялась «диктатурой сердца». Нынешняя хозяйка квартиры жила где-то за границей, и плату Илья передавал молодой женщине, которая являлась ее доверенным лицом. Отчего-то он представлял, что здесь жил знаменитый путешественник, вернее, его семья. Ничто не указывало на то, что квартира принадлежала путешественнику и его семье, но этот образ, раз возникнув в сознании Ильи, уже не хотел его покидать, а, наоборот, разрастался на дрожжах воображения.
Из вещей «путешественника», наверное, не сохранилось ничего, кроме разве большого шкафа того нарочито-грубоватого псевдорусского стиля со «звериными» инкрустациями, который был в такой чести у небогатых разночинцев – первых читателей Антоши Чехонте и бесхитростной В.И. Клеопиной. Обличье шкафа и его содержимое говорили за то, что шкаф был и современником, и даже ровесником самого дома. Глядя на шкаф, незыблемый, как приземистая, плечистая вершина Сарыкола, Илья представлял себе первого его владельца. Образ его он лепил из своих отрывочных познаний о том славном времени, когда человеческое любопытство, помноженное на волю и подогретое позитивизмом, устремилось в неизведанные пустыни Азии, одно за одним закрывая белые пятна на географических картах земного шара. Каждое десятилетие этой блаженной эпохи поздней юности белой культуры приносили европейскому уму удивительные открытия. Прелесть этого времени заключалась в том, что можно было еще познавать мир не вглубь, а вширь, а это и есть юность на рубеже возмужания.
В выпуске новостей, которые до Ильи донес бодрый Алин голос, говорилось о намерении талибов разрушить гигантские статуи Будд, высеченные в скале в долине Бамиана. Пожалуй, решил тогда Илья, эти Будды вполне могли стать делом жизни «путешественника» и его заслугой перед Русским Географическим обществом.
Из европейцев побывали там только Макгрегор да вездесущий Александр Бернс и, конечно же, насочиняли небылиц. Англичанам, как и арабам, всюду мерещатся привидения. Мысли о привидениях, которые мерещились Илье, когда он разглядывал шкаф и его содержимое, неизменно оставляли в нем какой-то укор. На второй полке сверху во втором ряду стояла какая-то книга корешком внутрь. Илью раздражало, когда книги стояли таким образом, и несколько раз он собирался перевернуть ее. Однако шкаф был закрыт на ключ, самого ключа не было, а та часть стекла в левой створке, которую он научился аккуратно выставлять, не позволяла руке протиснуться до того места, где находилась эта книга. И все эти годы, что Илья жил в этой квартире, неизвестная книга стояла так: отвернувшись и словно обидевшись на весь белый свет.
Путешествие – это молитва путешественника, как молитва ученого – его кропотливое исследование, как молитва плотника – золотистая кудрявая стружка, похожая на вьющиеся волосы. В чем была его молитва, Илья давно уже не знал. Жизнь, которую он выбрал и вел или, – иногда он думал и так, – которая выбрала его, не подразумевала никаких молитв, ибо в чем состояло достоинство этой жизни и было ли оно вообще, представлялось все более спорным. И сомнения обволакивали его, как ласки Цирцеи странника Одиссея.
декабрь 1998
Несколько раз Аля уже бывала в этой квартире. С Ильей ей было хорошо: весело, спокойно, интересно, удобно. Она не строила никаких планов и просто жила, стараясь не пропустить то неуловимое обычно мгновение, когда появится нечто большее, чем просто сумма всех этих слагаемых, – нечто такое, что нельзя уже будет объяснить и можно будет только чувствовать. Их сближение свершалось без помех, но и без особой страсти, и слово «приятно» лучше всего подходит для описания того, что с ними происходило.
Приятен был Илья, приятны были те рестораны и кафе, где они ужинали два-три раза в неделю, приятны и забавны его друзья, приятна была эта комфортабельная квартира, и все остальное тоже было приятно.
О том, что случилось осенью, она вспоминала с усмешкой. Если и шевельнулось в ней тогда что-то, да еще в такой глубине, о которой она даже не подозревала, то никакого отношения к ее нынешней жизни это уже не имело.
Это был звук охотничьего рога, такой нежный, тонкий, неверный, что услышавший его в сумрачной чаще леса и сам не знает наверное, был он на самом деле или ему показалось; такой прекрасный, что хотелось услышать его еще раз.
Она была уверена, что все прошло и забыто, все миновалось, и когда ощутила, как это шевельнулось в какой-то невообразимой дали, она испытала сначала недоумение, потом иронию, на смену которой очень быстро явился испуг. Как будто некая давно вылеченная болезнь, о которой уже и помину не было, дала о себе знать столь знакомым, тревожным проявлением, что становилось страшно и сладко от предвкушения