все станет. А эти пусть здесь остаются, в своих офисах. Пусть делят свою нефть, дырки друг другу в башке долбят... А вдруг космос захватят, пока мы там избы будем рубить?... Ничего, у нас академики. Мы тоже не лыком шиты. Мы. Хм. Я должен, следовательно, я могу. Но я должен, а не могу. Я могу, следовательно, я должен. Но я не могу. Пока не могу, – тоскливо подумал он. – „Разъезд „Терпение“. Терпеть. Надо терпеть. Забыт не будешь... Откуда придет спасение? Надо же, – удивился он сам себе, – „нет спасенья в любви“. Сказать такое. Да это бунт!“ Через секунду ему показалось, что звезды холодно мигнули, соглашаясь с его признанием, он плотно зажмурил глаза и снова открыл их. Он неуклюже поднялся на ноги и пошел к дом, в дверях он столкнулся с Галкиным,
– Ну что, печальник о земле русской? – шутливо приветствовал его Галкин.
– А ты полежи с мое в сугробе, – беззлобно ответил Тимофей. – Многое о ней поймешь.
– Где лежать-то? – спросил Галкин с задором.
– Да вон там, где вмятина, – указал рукой Тимофей. – От моего земного тела.
– И помогает? – спросил Галкин.
– От всего, – заверил Тимофей и со стуком захлопнул за собой дверь, которая, как придушенный дракон, выпустила наружу хилые струйки пара.
Галкин постоял, поглядел на сосны, на освещенные окна дома, за которыми осталось тепло, подошел к сугробу и, опершись правой рукой о наст, улегся на спину, уставив широко открытые глаза в прозрачное небо. Звенящая тишина и звездное небо заворожили его. Холод еще не достал его, и он поймал себя на мысли, что не смог бы сказать наверное, сколько уже так лежит.
Спереди и чуть слева раздался скрип снега под чьими-то шагами, но дверь в дом не открывалась. Галкин ждал, что его окликнут, но никто его не окликал. Он шевельнулся. Что-то темное, чей-то силуэт показался у калитки. Пока Галкин недоумевал, откуда он взялся, – как какая-то сильфида материализовался из воздуха, – силуэт бесшумно приблизился, склонился над ним, и звезды заслонило лицо, на которое слабым фоном падал отраженный снегом свет. Он больше не двигался и спокойно смотрел в глаза, смотревшие на него с испугом, и чем дольше смотрел, тем лучше различал их блеск, видел, как они из испуганных стали просто изумленными, а потом тоже успокоились и стали просто смотреть.
– Ты настоящая? – спросил он.
– Не знаю, – неуверенно сказала хозяйка этих блестящих глаз.
Теперь, когда Маша слушала мелодичные сигналы объявлений, когда смотрела, как на табло дружно раскладывают пасьянсы рейсы и города, ей казалось странным, что еще неделю назад она испытывала сомнения, ехать ей или нет. В другое время, может быть, люди эти показались бы ей неприятными, но сейчас она с удовольствием перебирала глазами лицо за лицом, и ей казалось, что они смотрят на нее так приветливо и с таким сдержанным пониманием, словно не только знают, что она летит к счастью, но и сами каким-то таинственным образом причастны к тому, что совершается, и на лицах их лежат отблески того света, который освещает ей путь. Даже смуглый араб из-за стойки контроля так дружелюбно глянул на нее, возвращая документы, что и он словно бы знал, что через четыре часа ей предстоит превратиться в прекрасную принцессу, но он, прекрасно зная об этом, не смеет нарушать правила игры и, не смея торопить время, может только молча и осторожно выразить свое почтение этим молниеносным проблеском своих черных восторженных глаз.
В салоне ее соседом оказался полный, средних лет мужчина, который то и дело доставал из портфеля плоскую стальную фляжку и благоговейно и со вкусом прикладывался к горлышку, и чем чаще прикладывался, тем чаще и продолжительней останавливал свой взгляд на Маше, готовясь, видимо, завязать разговор. Вступать в разговоры ей не хотелось, и она глядела в окно. Она знала, что когда внизу кончится паркет многоцветных игрушечных полей и под крылом раскинутся огромные бесформенные куски возделанного пространства, то это будет уже ее земля. Но облака скрывали землю, и граница между западом и востоком проплыла незамеченной под этим покровом, и ее можно было наблюдать только по часам.
Тогда она стала листать журнал, который вытащила из кармашка переднего кресла. Речь там шла об афганских статуях Будды, разрушенных талибами. Автор цитировал записки какого-то посольского доктора, который после какой-то войны пробирался из Туркестана в Кабул и заночевал в долине Бамиана, у подножия священных великанов. Фамилия автора и его инициалы были какими-то очень знакомыми, и это тоже показалось ей добрым знаком. Но дальше вспоминать она не стала. Мягкий старообразный строй языка цитируемых мест оставлял в душе ощущение уюта, да и все остальное было написано легко и ясно. Сосед дремал, откинув голову на спинку сиденья и бесшумными толчками заталкивал в себя воздух полными раскрытыми губами. «Милый доктор, – думала Маша, сложив журнал на коленях и глядя в иллюминатор на торосы сбитых в стадо облаков, – я тоже лечу домой. Я так давно там не была. Всего-то четыре часа с хвостиком. Такие у нас возможности. А вам, милый доктор, пришлось...» Она заглянула в журнал и прочла еще раз: «По возвышенному берегу Зеравшана тянулись только что спаханные поля. С каким удовольствием я смотрел на тянувшуюся вдоль дороги нить телеграфа!»
На вопросы о том, приедет ли, она отвечала уклончиво, хотя знала уже наверное, что приедет. Она представляла себе, как придет на факультет, его сумеречные аудитории, лампы под зелеными абажурами, скрип волнистого дубового паркета, источающего запах мастики, сосредоточенную стеклянную тишину лаборатории, и щурилась от удовольствия.
Она посмотрела на часы, помедлив, перевела их на два часа вперед, полюбовалась, что получилось, и подумала, что все уже, наверное, на даче. Этой дачей владели совместно ее родители и родители Коли, а точнее, его и ее мамы, и они с Колей тоже всегда бывали там вместе и тоже считали ее своей и так любили, что мысль о разделе показалась бы им нелепой, как никогда не приходила она старшим. Для них это был своего рода клуб, куда каждый мог приехать в любое время и на любой срок. На лето на веранде выставляли рамы, и бывшие налицо пили чай под низко висящей лампой, обрамленной оранжевым абажуром, похожим на коробочку физалиса, который все, и дети и взрослые, любовно называли китайскими фонариками, – иногда допоздна, когда из-за черных деревьев доносился усталый перестук последних электричек.
Зимой родители на дачу не ездили принципиально, и в это время года она традиционно была отдана целиком на откуп детям. Первым стал ездить брат с одноклассниками, потом к ним прибавились однокурсники, а потом она подросла и стала ездить со своими одноклассниками и однокурсниками. В конце концов почти все перезнакомились, и компании стали видоизменяться. «Лишь бы в мою комнату никого не положили», – думала она и представляла себе ее так ясно, как если бы она уже в ней была. Скошенный потолок мансарды, ее старомодная кровать с широкой и высокой спинкой, которая выступала над подоконником и мешала смотреть на куст боярышника, рассохшаяся дубовая этажерка с полным изданием Гамсуна 1911 года в строгих черных переплетах без четвертого тома, отсутствующего изначально, и неописуемый оттиск луны на фиолетовых сухих, бледно-выцветших, отслоившихся от стены обоях.
Машина такси была с иголочки, а водитель попался пожилой, в традиционной старомосковской кепке и на все ее подробные и несколько сумбурные объяснения дороги как-то едва заметно кивал, но немного и хмурился, видимо, от недоверия к себе. Он рассказал, что работает в такси уже тридцать два года, ругал частников, особенно армян и азербайджанцев, которые Москвы не знают, но берутся возить, сбивают цены и портят настроение пассажирам своими неумелыми виражами.
– Вот вы мне скажите, – попросил он, – вы ведь из-за рубежа? Откуда, если не секрет? Из Испании. – Он кивнул. – Ни разу не был. Я вообще нигде не был. Как Пушкин, – улыбнулся он. – Я читал, что Пушкин тоже ни разу за границей не был. Ну и что там?
– Там? – переспросила Маша. – Ну, там люди более открытые...
«Открытые», – повторила она про себя, вспомнила что-то и отвернулась к окну.
– Та-ак, открытые, – повторил за ней водитель, – понятно.
После этого разговор как-то умолк, Маша смотрела в окно. Ее поразило обилие автомобилей в столь поздний час. Выехали на Ярославское шоссе.
– А сюда в гости, – поинтересовался он, – или насовсем?
– Сюда-то? – рассеянно сказала Маша. – Я закурю?
– Кури. – Он выдвинул пепельницу.
Она достала «Barclay», зажгла сигарету и сказала:
– Домой.