диване без дела, без участия в своих собственных делах, словно рассчитывал, что та чудодейственная сила, которую когда-то в детстве он за ним замечал или приписал ему, проявит себя и избавит его от этого наваждения.
Презирая себя, уже больше из чувства самосохранения, он все-таки набирал ее номер, и она всегда отвечала ему, будто зная наверное, что он позвонит. Она была внутренне благодарна ему за то, что он первый делал эти шаги, и отзывалась с облегчением. Мысль о том, что за то время, пока они не виделись, она могла принадлежать еще кому-то, была и невыносима, и одновременно распаляла его до безумия. Она испытывала примерно то же самое, только, будучи женщиной, ревность свою скрывала глубже.
Никакие прелюдии были им уже ни к чему, и они принадлежали друг другу бездумно, как звери, и со всем бесстыдством, на которое способен только человек. «Крыса, – думал он с тоской, когда все заканчивалось, – я противная серая слабовольная крыса». Во время близости они словно бы давали выход своей ненависти, и ее выражение в эти минуты проходило безнаказанно, потому что в эти минуты она ничего не значила. «Я теряю себя, – думала она с тревогой, – теряю, теряю себя».
Власть над ним давалась ей нелегко. И все же она властвовала. Это не было больше ни смешно, ни забавно, это было серьезно и страшно. Не раз ему казалось, что все их беспричинные ссоры – всего лишь продолжение игры, преследующие одну затаенную цель: сообщить ей новый накал, и если это было так, думал он, то тогда это было еще отвратительней и страшней. Уже оба не отказались бы положить конец этой игре, но выхода из нее пока не существовало.
Маша пробыла на даче недолго. А вечером следующего дня уехала в Москву с одним из друзей брата. Дрюня, которого она знала с детства, как всегда, талдычил о своих двух машинах, одной из которых он в это время и управлял, и как всегда, все у него было плохо и безотрадно, но в итоге получалось, что все-таки жить можно.
– Ну Галкин, ну шляпа, – неожиданно сказал он и покачал головой. – Ну надо же такое сказать! Я думал, ты его задушишь.
Но Маша, как ни силилась, не могла вспомнить ничего такого, что сказал бы ей Галкин и что с ее стороны могло бы вызвать такое негодование, которое предполагал Дрюня.
– А вообще-то он молодец, – заметил Дрюня. – Все мы учились чему-то, а занимаемся совсем другим. А он – нет.
Говоря это, Дрюня ничего не имел в виду, кроме того, что сказал, и слова его только то и значили, что значили. Но Маше показалось, что Дрюня сказал это не просто так, а нарочно.
– Да, приятный человек, – согласилась она спокойно и испытующе посмотрела на Дрюню.
– Как сказала про моего деда некая актриса, – со смешком добавил Дрюня, – «он ничего не понимал в женщинах, зато какой это был мужчина». Звезда, прошу заметить, не померкшая и до сей поры.
И снова она попыталась прочесть на Дрюнином лице, но его простоватая невозмутимость и непосредственность ни на что не намекали, и тогда она снова надеялась вспомнить, что же такое сказал ей Галкин, и опять никак не могла, а спрашивать уже ей было неловко, а он опять уже болтал про лысую резину и какой-то злополучный техосмотр. Ей казалось, что и вообще Галкин не сказал с ней и нескольких слов. От нее, конечно, не укрылось, как он наблюдал за ней украдкой и как смущался, когда во время общего разговора ее взгляд задерживался на нем. Теперь, когда они вошли в дом, это был совсем не тот человек, которого увидела она лежащим в сугробе. Говорили что-то о каких-то крысах, о политике, топили для нее баню, а утром он, едва выпив кофе, уехал по своим делам. Правда, от этого она испытала легкую досаду, причину которой не сразу объяснила себе; когда она увидела, как он прощается со всеми и пришла очередь и ей с ним попрощаться, откуда-то взялись в ней робость и давно забытая застенчивость. И по тому, как посмотрели они друг на друга, обоим стало понятно, что этот взгляд – продолжение того, первого, ночного, и что, как писали в старинных фельетонах, «продолжение впредь».
Утром она ездила на кладбище к отцу, а вечером должна была встречаться с одноклассниками, которые собирались отметить очередную годовщину окончания школы.
Отец, она знала, всегда был против ее отъезда, но никогда не заводил с нею прямого разговора. Эту деликатность, которая одно время казалась ей чуть ли не равнодушием, она смогла оценить лишь впоследствии. Можно было не звонить ему, не отвечать на его старомодные почтовые письма, можно было даже подсмеиваться над его странностями, с годами все более коснеющими, но простое сознание того, что он живет, ничего не меняло в привычном мировосприятии: все было на своих местах, и можно было мечтать, и даже не нужно было чересчур дотошно держаться всего привычного, и все это была все та же старая знакомая жизнь до. Когда он умер, она почувствовала себя словно заброшенной среди чужих людей, и мир стал чужим, не были больше отрадны маленькие его подробности, в котором сама она – подробность.
Но самое страшное, плохое, как угодно его назови, – когда это случилось, она была далеко. Конечно, успокаивала она себя, произошло это внезапно, и никто не мог предвидеть, и хотя и говорят, что такое всегда неожиданно, все же иногда бывает и обратное.
Маша ехала по красной ветке вниз, и когда объявили станцию «Воробьевы горы», тут только она поняла, как давно не была дома. Она помнила только черный грохочущий пролет между «Спортивной» и «Университетом», на середине которого состав сбавлял ход и аккуратно миновал ремонтирующийся мост. И река, и холмы были скрыты строительными панелями, в щелях которых стоял дневной свет, а иногда вечером застревал на долю секунды луч какого-нибудь электрического фонарика. Сейчас же поезд притормозил, остановился, и в стеклянных полукруглых стенах станции по обе стороны широко и неторопливо плыла подо льдом река, от черных деревьев на снегу склона лежали сиреневые тени, и солнечные лучи свивали гнездо медноцветного навершия здания Академии наук.
И эта солнечная белизна, стоило ей только ворваться в электричеством освещенные вагоны, воплотила другую: берез, густо-желтоватых от косого солнца, снега с набросанными поверх него голубыми, а то черно-фиолетовыми тенями; впереди – спина отца, почти неподвижная над большими медленными шагами; козырек меховой шапочки налезает на глаза, она подвигает его повыше и щурится на солнце, и в радужном поле зрения смятых прищуром век пшенично горит золотой волосок, отбившийся от челки. И когда она засматривается на лучи, безмятежно плавающие в пустоте рощи, вздернутые носки лыж предательски наезжают один на другой... Эта нежданно-негаданно возникшая картина была до такой степени реальна, коротка, как удар в солнечное сплетение, что Маша беспомощно и как-то боком опустилась на свободное место, и какая-то женщина пристально на нее посмотрела, как бы желая спросить, не плохо ли ей и не нужна ли помощь. Вся плотно слежавшаяся стопка лет, сверх тех первых шести, слетела с нее как дрема. Это было воспоминание о том, что никогда не повторится, и вместе с тем ощущение навсегда утраченного покоя. Ей захотелось плакать. Но поезд снова устремился в толщу земли и со свистом мчался на юго- запад...
Одноклассники собрались в боулинге в Хамовниках. От кладбища это было совсем недалеко. Маша взяла такси и приехала чуть раньше условленного времени. Все ей вспоминалось гнездо, которое она увидела в рогатинке маленькой яблони, которая каким-то чудом принялась на участке и выросла за эти четыре года Маше по грудь. Это гнездышко, теперь уже пустой птичий дом, виделось ей как символ примирения с тем, что случилось, и прощением, если и вправду была она настолько виновата.
Только она сдала пальто в гардероб, как явились тоже приехавшие раньше Неелов и Наумкин, последний записной Петрушка, который в шутку ухаживал за всеми девочками, принимал отказы с добродушным смирением и так же в шутку женился на первой красавице соседней школы. Увидев Машу, Наумкин приблизился и, легонько обняв ее за талию, сказал:
– Все так же взглядом одним полки наземь кладешь, а полководцев бросаешь под ноги себе... – остановился, поморщил лоб, догадываясь, что заговорил стихом неведомого размера, но продолжения не нашел.
– Да-а, – без особого выражения и не очень понятно подтвердил Неелов, – полный аналог.
– Как это? – спросила Маша.
– Это так, что девушки есть аналоговые, а есть цифровые, – сказал Наумкин. – Ты прям как с другой планеты.
– А еще какие бывают? – поинтересовалась Маша. – И сейчас, и вообще.
– Да самые разнообразные, – удивился Наумкин и стал перечислять: – Рыженькие, короткостригущиеся,