– Если так, в чем же тогда долг? – тихо спросил он.
– Скажу, – охотно откликнулся тот, и стало ясно, что этот вопрос он себе уже задавал и всесторонне его обдумал. – Оставаться тем, чем ты был до ее начала.
Илья вздохнул и ничего не говорил в ответ. Через несколько шагов они уже оказались в конце бульвара, и спина Гоголя нависла над ними черной глыбой. Площадка вокруг памятника разнесла деревья, обзначив выход из аллеи, и она широко распахнулась Арбатской площадью, залитой светом фонарей и реклам. Здесь они опять остановились.
– У вас был уникальный шанс, – опять заговорил Франсуа. – Коммунизм пал. И сейчас вы ищете забвения в капитализме. Но очень скоро его недостатки станут не только очевидны – они станут чувствительными, уже стали. И появятся новые социалисты и снова вступят с ним в борьбу во имя социальной справедливости, а что дает такая борьба, мы хорошо знаем. Что получается? Заколдованный круг, скверный анекдот. Во имя чего же принесены гекатомбы жертв? Для чего была революция? Неужели так легко признать, что все эти десятилетия жизни народа прошли даром, впустую? Вы должны были идти вперед, а пошли назад.
– Как школьник на второй год, – вставил Илья.
– Как школьник на второй год, – кивнул Франсуа. – Политических форм всего несколько, и изобрести что-нибудь новое не просто сложно. Это почти невозможно, это большая удача, это дар. У вас уничтожили советы, а советы – это выдающееся достижение восточной демократии. Ничего похожего на Западе нет, и от этого своего и нужно было отталкиваться, а не копировать парламентаризм. Вы должны были идти вперед, а вас повели назад, – еще раз повторил Франсуа.
– Все-то вы стремитесь наделить историю разумом, – покачал головой Илья. – А вдруг его там нет?
– Не учреждения делают человека лучше, а человек, улучшаясь, создает все более совершенные учреждения, – сказал Франсуа и стряхнул блестящую влагу с рукава плаща.
– Но это утопия, – сказал Илья. – Человек не меняется. Природа его не меняется.
– А вот здесь, – Франсуа улыбнулся, показав, что предвидел это непременное возражение и только ждал, пока оно будет высказано, – я уповаю... есть такое слово? Voilа. Я уповаю на эволюционное изменение.
Гоголь в мокром плаще, подняв голову, проницал своим острым взглядом блаженство параллельного пространства и все прислушивался к чему-то, что не имеет ничего общего со звуками вечернего города. С плеч его сползали желтые и красные отблески автомобильных фар.
Илья часто вспоминал то, что случилось в ночь перед Рождеством, вернее, никогда об этом и не забывал. Он уже знал, что эта женщина не будет принадлежать ему долго, но сама она еще об этом не знала. Ощущение, испытанное им тогда, было столь внятно, что он не ставил его под сомнение. Напряженно вглядываясь в каждую мелочь, он словно караулил минуту, когда судьба начнет выполнять свой план, в который он был невольно посвящен лепетом неосторожных губ. Но не происходило ничего внушающего тревогу, и ужас неизбежного соперничал в нем с любопытством. Во все эти дни, которые наступили со времени их возвращения с Домбая, он был с ней особенно нежен и осторожен, и она отвечала ему тем же. И эта удвоенная и подчеркнутая нежность и принужденная вежливость начинали выглядеть уже фальшиво, и заметить это было совсем не сложно. Казалось, оба они в глубине души предчувствуют то, что неминуемо должно случиться, и делают все возможное, все, на что они способны, – нет, не для того, чтобы удержать что-то, а чтобы в дальнейшем избежать упреков совести и рассудка.
Все чаще она замечала устремленный на себя его взгляд, который уже не старался разгадать, увидеть что-то, не тщился больше проникнуть в какую-то тайну, а только задумчиво созерцал, и поэтому она ничего не спрашивала.
Однажды она проснулась среди ночи и села на кровати. Илья спал, и отсвет уличного фонаря освещал ему половину лица. «Что делает здесь этот мужчина?» – спросила она себя, потом осознала пространство, увидела шкаф, в створках которого тоже стояли отсветы, и поставила вопрос иначе: «Что делаю здесь я?»
Утро она встретила, как перетянутая струна, и провела его каждую секунду, готовая к ссоре. Однако оно выдалось таким солнечным, умиротворенным, спокойным без причин, что не нашлось ни одного повода к грубости или даже нелюбезности. И вместо того чтобы успокоить ее, эта невозможность взрыва сделала ее взбалмошную прихоть еще соблазнительней. С утра по всем каналам показывали фотографию первого убитого в Косово русского добровольца, и выйдя на улицу, она немного отвлеклась от своих навязчивых мыслей.
Город не видел таких беспорядков с девяносто третьего года. Садовое кольцо напротив американского посольства было перегорожено огромной толпой студентов и молодежи. Все они пили пиво, а в переулках пожилые женщины, промышляющие сдачей тары, терпеливо караулили пустые бутылки.
Некоторое время на работе она еще думала обо всем этом, но рог звучал уже совсем близко. Его дерзкий, задиристый звук бился в жилках на висках, его серебряная тоска, как туман, наводила на взор поволоку. Противиться его зову не было больше сил, и она поняла, что и не желает этого. «Да, я этого хочу, – проговорил ее собственный голос отчетливо и властно. – Пусть он приедет». После того как эти слова прозвучали внутри нее, она почувствовала удивительное облегчение, как будто весь мир улыбнулся ей и она утонула в этой улыбке. Слезы навернулись у нее на глазах. Возникшая определенность была для нее тем же, что выношенный ребенок. «Сириус, Сириус», – крутилось у нее в голове.
Этим вечером она ждала Илью к себе и, когда он появился и стал рассказывать, что творится на Новинском и как разукрасили посольство, сразу почувствовала, что в ее отношении к нему появились естественность и легкость отчуждения. Еще на один шаг она стала дальше от него, и это нравилось ей, так как упрощало ее задачу и приближало желаемое. «Какая же я дрянь!» – думала она, но думала радостно, почти весело.
И все, что последовало потом, носило привкус какой-то новой, не знакомой ни ему, ни ей самой непонятно откуда взявшейся бесстыдной искушенности.
И в каждом ее движении, в каждой ласке, умело-небрежной и по-особенному нервной, Илья угадывал свой приговор.
декабрь 1919
Санитарный поезд, в котором положили Николая, был набит тифозными и ранеными. Сначала было душно и жарко. Никогда еще Николай не испытывал такой жажды и даже не думал, что такой она может быть. Когда состав делал остановку, на некоторое время наступала тишина, которую тут же оккупировали стоны больных тифом, сливавшиеся в один все затопляющий сплошной звук. Только две сестры и доктор оставались еще на ногах, но доктор уже очевидно слабел. Наконец не стало ни сестер, ни доктора, и только какой-то маленького роста кадет, шмыгая носом, неутомимо и бесстрашно ползал по полатям и поил всех, кто был в сознании, ледяной водой из мятого закопченного котелка. На нем была шинель не по росту, и рукава были повернуты обшлагами. Когда пришла очередь пить Николаю, он увидел его серые глаза. В них не было ни растерянности, ни боязни, ни даже, может быть, сострадания, словно возраст его спасал от этого ужаса.
– Отрешен генерал Май-Маевский, – шепнул он Николаю. – Теперь, слава богу, Врангель. – Он быстрым движением извлек откуда-то с груди, из-за пазухи, розовую четвертушку приказа. – Читать вам?
Николай согласно смежил веки.
– Славные войска Добровольческой армии, – зазвучали слова приказа. – Враг напрягает все силы, чтобы вырвать победу из ваших рук... В этот грозный час, волею Главнокомандующего, я призван стать во главе вас. Я выполняю свой долг в глубоком сознании ответственности перед родиной. Непоколебимо верю в нашу победу и близкую гибель врага. Мы сражаемся за правое дело, а правым владеет Бог. – Голосок кадета делался все звонче, набирал силу, и он звучал уже не таясь, отчетливо и громко в несущемся куда- то поезде мертвых. – Наша армия борется за родную веру и счастье России. К творимому вами святому делу я не допущу грязных рук. Ограждая честь и достоинство армии, я беспощадно подавлю темные силы – погромы, грабежи, насилия, произвол и пьянство безжалостно будут караться мной. Я сделаю все, чтобы облегчить ваш крестный путь, – ваши нужды будут моими. Ограждая права каждого, я требую исполнения каждым долга перед родиной, – перед грозной действительностью личная жизнь должна уступить место благу России. С нами тот, кто сердцем русский. Генерал Врангель. Дано 26 ноября 1919 года в городе Змиеве.