раньше... И еще какие-то строки, которых никогда он не знал, поселились в его сознании и тревожили, как будто это была строфа детского стихотворения – из тех, что запоминаются на всю жизнь.
Палетка, в которую была уложена лендриновая тетрадка, оставалась при нем все время болезни. Он раскрыл ее и на верхней части той страницы, где была карта, аккуратно надписал: «На милой и смешной земле».
Последний состав на Екатеринодар прошел ночью. На путях под парами еще стоял поезд начальника участка и несколько составов с потухшими паровозами в коросте голубого инея. Там побывали несколько ходячих с Максимовичем во главе в надежде отыскать съестное, но в вагонах нашли замерзшие трупы тифозных и раненых и мануфактуру. Ходили слухи, что еще будут поезда, но солдатское радио, которому в те дни одному и можно было верить, приговорило, что поездов больше не будет, потому что путь где-то у Армавира уже отрезан красными. Кое-кого горожане забирали себе на квартиры, а тяжелые и те, кому идти было некуда, по выражению глаз персонала пытались что-то понять о происходящем. Но сдержанные лица сестер с поджатыми губами, ставшими вдруг скупыми на слова, сосредоточеннось, под которой они и сами прятали свое беспокойство, служили грозными признаками. Тяжелобольные с свойственной их состоянию обостренной чуткостью угадывали в этих письменах суровую участь. Утром четвертого в процедурной застрелился казачий офицер, и эхо этого гулкого выстрела долго еще летало и слышалось в помещениях, как будто бы это неприкаянный дух все прощался, прощался с остающимися жить и все никак не мог проститься. Тяжелые, лежа на соломе, молча и неподвижно ожидали своей участи, прислушиваясь к далекой еще канонаде.
Во дворе госпиталя сгрудились повозки обоза, который главный врач с помощью коменданта формировал для вывоза дальше на юг хотя бы тех, кому по силам оказались бы тяготы путешествия. Николай выносил из корпуса соломенные матрасы и укладывал их на подводы. Возчики столпились вокруг огромного костра, разведенного прямо на круглой клумбе, и когда в очередной раз Николай проходил мимо, услышал это:
– Обитель есть с незапамятных времен, древлего благочестия, вот из той обители только старцы и знают проход... И доднесь та страна невидимая... и допрежь только очми духовными зрима быть может.
Говорил пожилой казак в кубанской черкесске, глядя в огонь, разведенный из каких-то поломанных ящиков, неподвижными птичьими глазами. Николай, прижав матрас к груди, приблизился к костру и встал так, чтобы лучше слышать глухой, с хрипотцой, голос этого старика.
– И послал он на Дон князя Юрия Долгорукова. И стали было бороды брить и усы, так и веру христианскую переменять. И как он, князь со старшинами, для розыску и высылки русских людей, поехали по Дону и по всем рекам послали от себя начальных людей, а сам он, князь, с казачьим старшиною, с Ефремом Петровым, поехали многолюдством по Северному Донцу по городкам, и многих старожилых казаков кнутом били, губы и носы резали и младенцев по деревьям вешали, и многие станицы огнем выжгли, также женского полу и девичья брали к себе на постели для блудного помышления, и часовни все со святыней выжгли.
Казак подбросил в костер несколько дощечек, оранжевые языки протиснулись к ним из глубины костра и проворно побежали по всей их длине, доски затрещали, костер выстрелил, и в воздух полетели искры. Возчик, закрывшись от искр рукой, переждал немного и заговорил снова, когда костер стал успокаиваться.
– И тогда, видя-от это, Некраса-то атаман отписал на Кубань своей братии: «А если царь наш не станет жаловать, как жаловал отцов наших, дедов и прадедов, или станет нам на реке какое утеснение чинить, мы Войском от него отложимся и будем просить милости у Вышнего Творца нашего Владыки, а также и у турского царя...»
Все молча смотрели на огонь, как будто в извивах пламени могли разглядеть эти картины двухсотлетней давности. Багровые блики дрожали в глазах людей. Порывами налетал ветер, огонь тогда ничком бросался на землю и, стремительный как борец, гибкий как танцовщица, выпрямлялся и продолжал танцевать свой неутомимый трепещущий танец.
– У нас-де свои горше Крыму, лучше-де ныне крымской, чем наши цари на Москве... – вздохнул пожилой и продолжил: – Поедем, говорит, атаманы-молодцы, волюшки поищем да правды кстати поищем, поревнуем о благе. Это Hекрасов-атаман-то говорит. С Дона ушли – пошли за Кубань. Горы там высокие, а самая высокая – Эльборус прозывается. И нашли место на закат от того Эльборуса. И пошли за ним и женки, и детишки, и так там и живут в преддверии радости, сокрытые горой Святою. А пошли с Hекрасом те, кто по правде жить восхотели.
Голос этого старика убаюкивал, канонада – дотоле близкая – отступила, как боль от морфия.
– А то от батька мне уже казал: как был на срочной, и пришел за Кубань брат царев Михайло Миколаич, а с ним полков невидимо... И зашли в горы, высоко поднялись, все горы прошли, а ин нет никого... И ничего не смог поделать князь Михайла. Звон-то слышит колокольный, будто колокола звонят по горам, а откуда он идет – не могут в толк взять...
– Смерти не ведают? – усмехнулся молодой. – Эх, болтаешь, дед. – Он откинулся навзничь, заложил руки за голову и смотрел с мечтательной улыбкою в развалины неба. – Смерти не ведают, – повторил он. – Секрет они, што ль, знают какой?
– Один секрет-то, кого Господь сподобит, тот и знает его, – отозвался казак. – Путешествуйте в душе своей – сказано. Так-то оно, – вздохнул он.
Николай слушал казака, затаив дыхание. Слова его, похожие на сказку, мысленно перенесли его в тифозный вагон. Он не мог не вспомнить опять своего безвестного попутчика, и то, что невольно услышал тогда на ледяных полатях, странным образом имело отношение к тому, что рассказывал сейчас этот пожилой казак. А внутри его звучал как символ спасения голос интонации которого он уже никогда с тех пор не мог забыть: «Не проскочить туда железною машиной, ни лошадью, а только пешим трудом Божьим, и кто пребудет там – забудется все горе, отойдет от него печаль и будет одна благодать». Он и сам не был уверен, принадлежал ли голос тому настоящему человеку из поезда или же это плод воспаленного его собственного сознания.
– Так нет же ныне царя, дядя Порфирий, – опять возразил молодой.
– Ты не названье замечай, а обличье, – рассудительно и серьезно отвечал казак. – Грядет царь страшнее прежних, лютым законом всех почернить возжелает.
Николай отошел от костра, положил матрас на телегу и пошел за следующим. Его глаза немного нервно и испытующе ощупывали каждое лицо, попадавшееся ему навстречу, как будто он хотел распознать, догадывается ли еще кто-то о том, о чем знает он.
С утра шестого марта все, кто мог стоять на ногах, собирались во дворе госпиталя. Некоторые раздобыли лошадей, а некоторых уложили на подводы. На милость грядущего победителя оставались или не оправившиеся еще от бреда, или инвалиды, или совсем уже безнадежные. Распоряжался комендант города полковник Гагарин, в императорской армии бывший начальником пулеметной команды Измайловского полка. По слухам, красные уже заняли Армавир, и путь к железной дороге был окончательно отрезан.
Из Кисловодска вышли длинным обозом повозок в сто. Кто мог идти, присоединялись к отряду полковника Гагарина. Что делалось на побережье в районе Новороссийска, никто не знал. Связи между частями уже не существовало.
В средних числах марта большевиков, находившихся тогда в Сентинском монастыре, ждали уже и в Верхнетебердинский аул. Казаки стали разбредаться в лес и горы, пробираясь в свои станицы. Добровольческим офицерам деваться было некуда. Взоры их были обращены на Клухорский перевал.
Николай слышал, как какой-то заслуженный молодой кубанский генерал отговаривал Гагарина от этого предприятия, пугая его абреками и непроходимыми в это время года снегами. Сам генерал с несколькими своими людьми предполагал вернуться вниз по Тебереде и, не доходя красных, свернуть в горы к аулу Даутскому – медвежьему углу, оторванному от мира, пересидеть первые дни, а там положиться на судьбу.
Гагарин созвал совещание в карачаевском коше. Понемножку тут были все цвета Добровольческой армии, но больше было казаков и их офицеров. Они рассказывали о некоем большом старообрядческом селе, буквально затерянном своими хуторами где-то под Санчарским перевалом, где еще при старой власти не ступала нога исправника, и быть может, и поэтому тоже большинство участников высказались за поход в