гареме у безобразного султана. Одна картина изображала пустынный брег, каменной трапецией врезающийся в темную поверхность воды, на которой дрожала лунная дорожка и, приспустив косые паруса, дремала фелюга, но Паше понравилась другая — боковой вид с горы, утыканной кипарисами; она, кстати, была и побольше. Ее мы и выбрали и вечером водрузили над письменным столом в Пашином кабинете. Полотна новых кистей — эти мерзкие фавориты дурного вкуса — попали в опалу и были тут же свергнуты в чулан.

И в нашем времени при всех недостатках есть приятные черты: то, что Хрущев давил бульдозерами, мы удаляли бережно и не забыли вытереть пыль.

— Ну — ка, ну — ка, — озабоченно выдохнул Паша, усаживаясь в кресло и оглядываясь на пейзаж. — Так ничего не видно. — Он вышел из — за стола и опустился на диван рядом со мной. — На Туапсе похоже, — сказал он. — Горы такие же. Все такое же.

— Красота! — сказал я. — Хорошие у вас места?

— Хорошие, — хмуро ответил он. — Даже очень хорошие. Если там не жить.

Встреча с кровожадным кинематографистом навела меня на мысль о театре. Не то чтобы я хотел передоверить этому искусству свои просветительские обязательства, но пьесы пишутся для сцены, и я рассудил, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Очень кстати одна моя знакомая закончила репетиции дипломного спектакля, и наступал долгий период премьер. Правда, пьеса была французская и не имела отношения к русской классике, но мне показалось разумным начать знакомство с театром в более непринужденной обстановке.

При встрече с подопечным я был краток: древнее искусство, читать ничего не надо, надо сидеть и смотреть. Всего — то ничего. Камерный зал, все по — домашнему, люди простецкие, сиденья жесткие.

— А какой в этом смысл? — спросил зевая Разуваев.

Театра я не переносил и частенько бывал к нему несправедлив.

— В том — то и дело, что никакого. Фиглярство, одним словом.

— Что? — переспросил он.

— Ну, это когда кривляются, — пояснил Чапа.

— Когда кривляются, — подтвердил я.

Тайное общество скрытых эрудитов сжимало свои объятия.

— Ладно. — Он бросил взгляд на часы. — Разок глянем.

В тот же день я повидался со знакомой, которая носила звучное имя Анастасия, и она провела нас в пустой зал, стены и потолок которого были оклеены черной бумагой. Слева, похожая на боковую кафедру готического собора, нависла кабина, откуда во время представления режиссер управляет светом.

Это была пьеса Этьена Лорана, написанная в один из двадцатых годов. Дело там было вот в чем: в маленьком французском городке находился при смерти человек, наживший значительное состояние в каких — то туманных, далеких и давних колониальных авантюрах. Человек имел сына Алена, Ален имел жену Софи. Женщина эта угнетала слабовольного супруга. Ален не видел дальше собственного носа, а это всегда создает нехорошие обстоятельства, ибо глупость — вот главная основа большинства трагедий. Ален тайком попивал, человек был неплохой, но безвольный. Старый дедушка, которому давно отказали в здравости рассудка, бесстрастно наблюдал, как все обитатели дома изводят служанку по имени Алекс, и только иногда позволял себе улыбнуться в седые усы затаенной улыбкой.

Служанка была совсем молоденькой девчушкой, ее взяли из деревни. В то время как хозяева предавались мечтаниям и один за одним создавали химеры, достойные Манилова, она в одиночку вела весь огромный дом и все успевала. Вытирая пыль, она напевала гасконские песенки. На нее зарился конюх — грубый детина, которому были недоступны высокие чувства.

Все там крутилось вокруг этого наследства: дома, сада и каких — то бумаг. В дом приходили гости. Среди них являлся бедный художник — парижанин; было непонятно до конца, любил ли он Алекс или просто ощущал в ней родную душу, но приходил он в этот дом именно из — за нее, терпеливо снося глупое празднословие самодовольных хозяев, кюре и офицера местного гарнизона.

Был еще и старик — аптекарь, который время от времени появлялся на сцене, но я никак не мог понять, какая роль на него здесь возложена.

В общем, то была немного странная пьеса.

— У нас тут банкиры были. Ну до чего ж идиоты! Везде охранников своих рассадили. Только для них играли — никого в зале больше не было, — щебетала Настя, пока мы шагали по коридору, обшитому зеркалами.

— Ну, мы — то не банкиры, — самодовольно улыбнулся Павел.

Он молча высидел все три акта, в перерывах глотал ледяное пиво, а потом внимательно смотрел на сцену из коричневого полумрака импровизированного партера.

Актеры в пьесе были заняты молодые, играли они почему — то неважно. Только служанка привораживала к себе взгляд. Свою роль она понимала как будто лучше остальных. Павел первым обратил на это внимание, однако мне и самому так показалось.

— Так не бывает, — заметил он, когда мы вышли на улицу под ленивый моросящий дождик.

Вместе с тем другое, не менее важное обстоятельство заявило о себе. “Море” возмущало его душу и вызывало законный интерес к “визуальному искусству”, как изволил выражаться присной памяти выставочный толстяк. Не мешало бы взглянуть, что оставили нам живописцы. Само собой, что и тут мы прибегли к суррогату, скупая альбомы у отвратных спекулянтов, облюбовавших козырек Дома книги на бывшем Калининском проспекте. Цены там были баснословные, но влюбленные, как известно, денег не считают, особенно когда они есть.

Автомобиль понемногу заполнился искусством. Оно лежало грудами на заднем сиденье, книжечки поменьше забили бардачок и приступку заднего стекла. Чапа ворчал и норовил выбросить альбомы из салона. Однажды Паше тоже захотелось узнать, что таится в здании, окруженном станом сомнительных букинистов, и, пока я копался снаружи, он проследовал в магазин.

Я нашел его в отделе, который торговал по принципу комиссионного магазина. Он стоял у прилавка и один за одним уважительно, почти благоговейно перебирал тома. Издали он был похож на случайно разбогатевшего кандидата наук, не желающего расставаться с квалификацией. Павел изучал книги со знанием дела и даже зачем — то пробовал их на вес, как отборные плоды диковинного авокадо.

— Смотри, — показал он мне одну, — обложка заклеена, — он полистал страницы, — здесь остался след шоколада. Что можно сказать?

Книжка была озаглавлена так:

Мирра Лохвицкая.

“Под небом родины”.

Стихотворения.

СПб.

1892.

Я пожал плечами:

— По крайней мере, ее читали.

— Да, эту книгу читали, — согласился Паша. — Ее читали в лучшие времена, потому что во время чтения могли есть шоколад. Книгу берегли, потому что скотч постарел — обложка заклеена давно.

— Наверное, денег нет у людей, — сказал я. — Деньги, наверное, нужны.

Воображение есть первый шаг в направлении добра. Многие добрые дела обязаны этой тягостной способности.

— Хорошо жили, — повторил Павел и вздохнул. — Шоколадки ели. — Он открыл книгу наугад. — “Я хочу умереть молодой”, — наморщив лоб как первоклассник, прочитал он первое, что попалось на глаза. — Странное желание. — Обложка захлопнулась. — Ребята, вижу, были чумовые! — заметил он с чувством.

Разбитного вида продавщица, сложив руки на груди, исподволь прислушивалась. Она была крашеная блондинка с надменным взглядом прохладных серых глаз.

Вы читаете Самоучки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату