— то сжимающая сердце мимолетность. Мне нравилось пробираться в толпе, среди женщин, спешащих с покупками к семьям, топтаться у киноафиш и ярко освещенных витрин торговых павильонов, бродить, слоняться, болтать с уличными продавцами всякой всячины, подставлять огонек зажигалки под вздрагивающую сигарету, прикрывая перчаткой слабенький язычок, ловить и отражать быстрые взгляды, мимоходом провожать глазами понравившееся лицо и видеть с бессильной грустью, как навсегда скрывает его людская толща, или равнодушные двери вагонов, или стекла автомобиля. Я чувствовал, что эти минуты особенные: в эти минуты кто — то находит свое счастье, кто — то расстается навек, и меня всегда охватывала тоска по всем бесчисленным возможностям, которые, как песчинки, сыпятся в никуда сквозь бессильно разведенные пальцы.

Жаль, что не придется поболтать вот с этим, и не переброситься словом с этим, и никогда не познакомиться вон с тем, который, нагруженный пакетами, неловко залезает в такси. И мне отчего — то хотелось знать, куда он едет в этой просторной желтой машине, куда торопится в таинственных и скорых осенних сумерках и кто встретит его там, где высадит его неразговорчивый шофер. И куда едут остальные машины, в шесть рядов упрямо ползущие друг за другом; мне хотелось знать, кто их ждет, о чем говорят посетители кафе, сидящие за столиками у высоких окон, выходящих на улицу, для кого покупают цветы и кого жаждут узнать молодые люди и девушки, стоящие на выходах станций метро, нетерпеливо перебирающие лицо за лицом в бесконечном человеческом потоке, и становилось грустно оттого, что людей так много для одного человека.

Улица гнала в помещение, к теплу, свету, к людям, и мы спустились в одну модную забегаловку. Стены внутри были обшиты деревом, бильярдные столы стояли под низкими черными лампами, похожими на соломенные вьетнамские шапки, по ярко освещенному зеленому сукну то летали, то катились разноцветные шары, разгоняя тоску оглушительным стуком. Убранство дополняли колеса фургонов, сбруя, седла и черно — белые фотографии родео и конных заводов, в желтоватых паспортах и в латунных рамках, тонких, как толстые нитки шерстяного клубка.

Нам принесли пиво. На горлышках бутылок, как банки на штакетинах сельского забора, сидели вялые кусочки лимона.

За стойкой, к нам боком, помещался паренек, оседлавший высокий деревянный табурет и болтавший ногами, словно забавляющийся ребенок. Он повернулся, и мы узнали в нем того самого молодого человека, который приходил к Павлу просить на фильм. Он был без компании и тонул в облаке агрессивного одиночества. Увидев нас, он взмахнул было рукой, потом подумал, тяжело сполз с высокого стула и, захватив свое пиво, направился к нашему столику.

— А — а, эксперт, — сказал он мне, грустно улыбаясь, и обратился к Алле: — Мадам! — Его фамилия была Стрельников. Он зарабатывал рекламой, но жаждал настоящего дела.

— Как идут съемки? — спросили мы в один голос. Про кино всегда интересно узнать.

Он приложился к горлышку, снял полными губами лимонную дольку, забрал ее в рот, как корова клок сена, долго жевал и долго пил.

— Какие там съемки, — сказал он, пьяно усмехаясь.

Мы смотрели на него, ожидая объяснений, а он катал по столу пустую бутылку, подталкивая ее зажигалкой.

— Такое уж наше время — ничего не способно произвести… Каждый замысел устаревает уже в замысле. Прокисает…

— При чем здесь время, — пожала плечами Алла. — Время как время.

— Не у всех одинаковые возможности, — трезво сказал режиссер, словно вынырнул на секунду из мутной воды, но тут же опять налился опьянением и продолжил казнить все вокруг.

Официант принес ему сдачу.

— Деньги, — фыркнул он, вываливая из планшета стопку бледных, невыразительных бумажек. — Разве это деньги? — Он помял их в пальцах и сложил обратно. — Вот когда будут в стране нормальные деньги, такие, как раньше, — свои, на которые точно знаешь, что можешь купить, тогда будет искусство.

Алла достала из сумочки кошелек. Новенькая стодолларовая бумажка легла на стол как прокламация.

— Как эти?

Стрельников скосил пьяный, неповоротливый глаз.

— Примерно.

Он взял еще бутылку.

— Тогда будет понятно по крайней мере, кто есть кто.

— Все мы люди, — заметил я, как мне казалось, весьма резонно.

— Не все. — Он зло на меня посмотрел.

— Франки французские очень красивые, — сказала Алла с выражением. — Такие большие, тепленькие. Веселые денежки.

Режиссер ее не слушал, потому что говорил сам.

— Хватит врать! Мы все время врем… Бога нет, — вдруг выпалил он.

— А это здесь при чем? — спросили мы в один голос.

— Так… К слову пришлось…

Казалось, он и сам смутился своей последней выходкой; он посмотрел на нас несколько испуганно, но тут же собой овладел и продолжил раздраженные монологи:

— Мы все словно чего — то ждем, как будто стоим на остановке во время дождя и ждем трамвая, а он да — авно уже не ходит. И дождь никак не прекратит, да и никогда он не кончится, черт его побери, этот дождь. И все это знают, но стоят, друг на друга смотрят. И каждый боится сделать первый шаг. А идти — то надо, крыльев — то нет! — Он поднялся с лавки и поставил бутылку с громким стуком, так что даже соседи посмотрели в нашу сторону. — Стоп, я не то что — то говорю: какие крылья, если дождь идет? Крылья тоже не нужны. — Несколько секунд он провел в глубокой задумчивости, потом сказал: — Ну, все равно. Понятно, что я хочу сказать.

— Кстати, — спросил он на прощание, — сегодня проснулся, пошел в ванную. Возвращаюсь — кровать заправлена, покрывало на ней лежит. А я живу один, — добавил он, подумав, — и кровать я не трогал. Телевизор все время включается сам собой. Не знаешь, что это может быть?

— Ума не приложу, — ответил я.

Он был веселый парень, этот режиссер.

Павел упорствовал в своей ереси, но постепенно мне стала ясна его невысказанная правота. Не имея особенных претензий, он довольствовался внешним сходством. Будучи провинциалом, он и выбрал провинциалку — жалкую дурочку, которую все обижали. Когда она была на сцене, все казалось ему и проще и понятней. Он упустил самую малость — служанку она только играла, но ею не была.

Павел, как тот ковбой, который со словами: “Проклятый черномазый” хладнокровно застрелил актера, игравшего Отелло в каком — то западноамериканском балагане, ревновал смешно и к нагловатому Жан — Пьеру, и даже к безобидному аптекарю, из которого уже сыпался прах. Мне казалось, что ему самому было непросто понять, в кого же он все — таки влюблен — в человека или в роль, в актрису или в служанку, хотя перед началом спектакля он всегда отключал свой радиотелефон, повинуясь театральным объявлениям.

Однажды в буфет зашел детина, представлявший конюха. Павел толкнул его грубо, но тот не понял или не стал связываться.

— Это уже не смешно, — сказал я. — Дурак ты, что ли?

— Да нет. При чем здесь это? — оправдался он весьма бесхитростно. — Мне хочется, вот я и делаю.

Когда мы вернулись в зал, шла вторая сцена второго акта. Гости Софи сидели то ли за чаем, то ли за кофе.

Первый гость. Этот бог у них под ногами валяется, а они все на небо смотрят. А там, кроме туч поганых, нет ничего.

Кюре. Сходите лучше к причастию, молодой человек, ибо злоключения истины в темнице вашего

Вы читаете Самоучки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату