Девушка оглянулась, взвизгнула и вскинула обнаженную руку — она была пьяна. Ксения встала из — за стола и направилась в уборную.
— Убей альпиниста, — сказала Алла, задумчиво глядя на свечку. Голова ее лежала на ладони, далеко отставленный локоть упирался в стол, и на лбу, между бровей, лежал мертвенный восковой блик.
Павел размял сигарету, покрутив ее между пальцев, и поднес к лицу плоский подсвечник. Пятна света коснулись его лица, щеки. Кончик сигареты залез в самую середину огонька и дотронулся до фитилька. Огонек — почти матовый — сразу увеличился, раздулся. Ровное пламя обтекало сигарету, словно вода, потом зашипело и чуть заискрилось. Все мы безмолвно наблюдали, как Павел прикуривает.
Зал почти опустел. “Храброго разбойника Рунцвайса” и его подельника было уже не видать. Кстати, их я никогда больше здесь не встречал. Может быть, их застрелили, а может, они разобрались, что вместо стриптиза угодили в филармонию. Мы продолжали тянуть лямку изнурительной скуки до самого закрытия, и чем больше пили, тем трезвее себя чувствовали. Когда сонные работники стали громоздить стулья на столы и под нашими ногами бесцеремонно загуляла какая — то не то швабра, не то щетка, откланялись и мы. Ощущение того, что алкоголь бессилен, давило наши души холодным, ледяным ужасом.
Сивое небо не торопясь крошило легкий влажный снежок, этот хлеб зимы, как будто оно, хмурое небо, было старушкой, а мы голубями.
— Не было денег — веселья было море разливанное, — сказал Паша растерянно. — Теперь девать их некуда — тоска, скукотища. Что же это такое, а? — Он посмотрел на другую сторону переулка, где в подворотне около мусорных баков шла веселая возня — две жизнерадостные девчушки валяли своего товарища в сугробе лежалого, нечистого снега.
— Скелетик ты мой, — сказал Павел, посмотрев на Ксению, и глаза его затеплились каким — то новым, незнакомым огоньком, в котором мерцали любовь и надежда. — Скелетик ты мой дорогой.
Должен сознаться, я счел “Новый год” обыкновенной болтовней и забыл о нем, тогда как эта затея неизвестно как переместилась в область самых серьезных начинаний, а завершилась глупо и, вероятно, даже не смешно.
Предчувствие праздника уже витало на улицах. Модные магазины увеличили цены вдвое, а потом объявили тридцатипроцентные скидки. На каждом шагу продавались талисманы — фигурки неких зверьков. Можно было найти любую породу, любой материал. Любимое животное человечества торжествовало свое время. Одно улыбалось, высунув розовые языки, или просто глядело весело, были и серьезные, основательные особи, в шляпах или бантах, в жилетках, под зонтиками, фарфоровые и тряпичные, и даже печальные, с грустно опущенными ушами, но все они знаменовали непременное счастье, при этом всем до одного.
Кто — то тащил связанные по рукам и ногам елки, повсюду встречались возбужденные раскрасневшиеся дети, сжимавшие в ручонках заветные коробочки с подарками. Все они были укутаны в шубки и пухлые курточки и, похожие на нахохлившихся воробьев, важно вышагивали рядом с родителями.
Алла поехала за город навестить бабушку, но к вечеру должна была вернуться к нам. В течение дня я тоже исполнял формальности и в десять приехал в контору. И подарки, и маскарадные костюмы были приготовлены заранее. Костюмы Ксения взяла из театрального гардероба, а подарки купил Чапа. Вот только Ксения как всегда куда — то запропастилась. Павел сидел на диване в красной дохе. Перед ним на столике среди груды апельсинов высилась массивная бутылка с узким горлом, на диванчике лежали предметы реквизита.
— Надевай, — приказал он и протянул мне шубку с блестками.
— Ты с ума сошел? Где Ксюша?
В трезвом виде я не решился бы выступить в этой сомнительной роли, но бутылочка игристого помогла отложить условности. Наконец позвонила Ксения и сослалась на родителей. Мы договорились, что начиная с трех часов ночи они с Аллой будут нас ждать в “Армадилло”.
В который раз весьма некстати Разуваев обнаруживал рыцарские черты. Каприз дамы сердца был для него непреложным законом, а мне отводилась скромная, но необходимая и непременная роль оруженосца. Кто знает, может быть, он боялся упреков в черствости души, а может, просто хотел иметь что рассказать в новогоднюю ночь приятным ему людям. Он испытывал жизнь на всех скоростях и в каждой находил свою прелесть.
Павел пристегнул к подбородку пушистую седую бороду и посмотрел на себя в зеркало. Я держал на руках шубку, на которую сверху он набросил русый парик с соломенного цвета косой и кокетливую шапочку — боярочку, отороченную белым кроликом.
— Ничего, раз собрались, надо идти, — приговаривал он. На капоте появилась новая бутылка и фужеры. Павел освободил содержимое от пробки, и влага, цепляясь за стеклянные стенки, протекла на сияющее железо. Павел накидал туда снега. Мы дважды выпили. Павел удовлетворенно крякнул.
— Ну вот, — сказал он, — уже в полете. Чапа, возьми у него шмотки, — нагнулся он в машину. — И в половине третьего жди на Васильевском спуске. Часок походим — и в кабачину.
Чапа ничего на это не сказал и только покачал головой; он принял через опущенное стекло мою куртку и поскорей укатил, опасаясь, видимо, что мы и его заставим таскать мешки с конфетами и детскими игрушками. Я посмотрел ему вслед с завистью.
— Зато будет что вспомнить, — успокоил меня Павел.
Итак, мне предстояло быть Снегурочкой, а поскольку я был выше ростом, то пара у нас образовалась бесподобная.
— Ах ты, девица — красавица, — произнес Павел, скептически меня оглядев, — молчи — никто не догадается.
— Это плохо закончится. — Я покачал головой и поплелся за ним, волоча свой мешок, набитый мандаринами. Мешок был не слишком тяжелый, из грубой серой ткани, — в такие обычно складывают картошку.
— А все плохо заканчивается, — ответил мне Паша. — Не замечал?
По переходу метро спешили люди. Они бежали, осыпая сводчатые стены гулкими дробями шагов. Когда они убегали к поездам, на несколько минут тишина восстанавливалась и переход делался похож на обыкновенную пещеру, а потом новые поезда подвозили новых торопыжек, с надеждой устремлявшихся в переход. Преобладали разнообразно одетые молодые мужчины — они спешили поодиночке, парами и веселыми компаниями. Их возгласы звонко разлетались в разные стороны и отдавались коротким, чистым эхом. Только один никуда не спешил — он, пошатываясь, брел на просторе и, зажмуривая глаза, отхлебывал из горлышка бутылки шампанского. Эту одинокую, по — своему философскую фигуру обогнал, кажется, весь мир. Перед нами бежали три девушки. Полы их дубленок развевались и заворачивались. У одной из них выпала перчатка, она вернулась ее подобрать, торопливо присела и, показав нам язык, со смехом бросилась дальше.
Мы вышли на платформу, заглядывая в ожидании в зияющие дыры тоннеля. Завиднелись три слепящих огня — два внизу и один чуть выше между ними. Они увеличивались, и тупое рыло вагона вынырнуло из влажной темноты. Один из машинистов приветственно махнул нам рукой, и совершенно пустой поезд с затихающим свистом проскользил вдоль серой платформы. Мимо нас гирляндой мелькали округлые окна вагонов. Только в одном из них, четвертом от головного, лицом к открывающимся дверям сидел какой — то юноша и читал толстую книгу. Это занятие поглощало его целиком. Он не оторвал глаз ни тогда, когда поезд причалил, ни тогда, когда двери со стуком сошлись и поезд, разгоняясь, отправился дальше. Я посмотрел на часы — было без двух минут двенадцать. Поезд унесся в тоннель, как будто тоннель сожрал макаронину или связку голубых сосисок. Вот это, наверное, думал я про юношу, и явила себя жизнь без мифа.
Нарочито громко шаркая по скользкому граниту, мы вышли в центр зала. Метро вымерло на глазах, в одну минуту. Нагие скамьи блестели остатками незатертого лака. Тяжелые бронзовые люстры раскачивались от сквозняка как бумажные фонарики. Всюду валялись жестяные банки, людей не было видно, если не брать в расчет томящегося усатого милиционера и молодого человека в железнодорожной форме. Ровно в двенадцать милиционер закричал “ура!” и сплющил пивную банку, наступив на нее растоптанным ботинком, а молодой человек ликующим движением воздел руку с красным кружком. Было