за тело Патрокла? — Он, как я заметил, вообще разговаривал усмешками.
— Откуда вы знаете?
— Оттуда, откуда и вы.
От неожиданности я опешил и остался стоять, покуда все они не потянулись к своим колесницам. Ко мне пришла Зина и вывела меня из оцепенения.
Зине, напротив, обелиск понравился, и когда все побрели к выходу, она задержалась и, обойдя памятник со всех сторон, даже погладила нежную поверхность мрамора, словно хотела освободить ее от несуществующей пыли.
Вот такими выдались для нас майские праздники. Солнца было мало, но дворы упрямо зеленели, и запахи возрождавшейся жизни один нежней другого чередовались с головокружительной скоростью.
Однажды позвонил тот самый режиссер Стрельников. Он разыскивал Пашу и сообщил, что переснимает сцену в бане.
— Крови было ну просто океан, — заверил он с ощутимым удовлетворением.
Я выслушал все объяснения, потом сказал:
— Его убили.
— Не понял, что вы сказали? — переспросил он. — Уехал? — Слышно было действительно неважно.
— Убили, — повторил я.
— Как так? — опешил он. — За что?
— А за что сейчас убивают? — сказал я.
Несколько секунд он обдумывал мои слова, потом сказал:
— А — а, понимаю… А я уже сделал предоплату за павильон.
— А он — то, — подхватил я, — он накануне получил партию своих таблеток, ну, знаете, которые он продавал, и у него был готов контракт с сетью челябинских аптек. Представляете, сколько бы нажил?
Хотя линия была грязная и мне плохо было его слышно, трудно было не угадать мою невольную злую иронию.
— Простите, я не то хотел сказать, — смутился он.
— Да и я тоже не то хотел, — невесело ответил я.
— Простите, — сказал он.
— Все нормально, — сказал я.
Мы помолчали еще и повесили трубки.
Что — то и еще случалось, но это касалось одного меня.
Потом — стоит ли говорить — пришло лето. Город Москва стоял в лесах, словно шел 1813 год от Рождества Христова. Ветер, примчавшийся из — за Волги, начисто вымел городскую грязь и нанес сухого, девственного песка, забивая его во все щели, словно строительную пену. Над шоссе и в коридорах улиц дрожал упругий воздух, раскаленные люки канализации саднили, крыши томились и млели. Разогретый асфальт сделался мягким и податливым, как голодная выпившая проститутка, и его, как пластилин, по — хозяйски мяли тяжелые колеса автомобилей. Расплескавшееся у киосков пиво, бесстыдно пролитая моча скапливались, словно пот, в порах этой нечистой кожи. Девушки кусали это каменное тело шпильками — каблуками своих туфель, а старики точили его дряблыми картонными подошвами, — панельки были открыты для всех.
Летом я еще раз встретил Чапу. Живой и здоровый, он покупал сигареты в киоске. Я свистнул. Увидав меня, Чапа сказал что — то своим, коснулся плеча одного из них и приблизился.
— Сам — то как? — спросил он. — Все книжки свои читаешь?
— Ну, — ответил я, извлекая сигарету из протянутой пачки.
— Да, понятно, — сказал он, как бы удивляясь моему упорству и не понимая, как такое занятие может прокормить.
— Ты же вроде не курил? — спросил я.
Он махнул рукой и поплевал себе под ноги.
— Балуюсь… Алка как?
— Не сложилось, — ответил я сквозь зубы.
Он сочувственно покачал головой.
— А я думал, ты уж там детей… читать учишь, — рассмеялся он собственной шутке. — Хорошая телка… баба, — поправился он.
— А ты что? — поспешил я положить конец таким — то комплиментам.
— Да так, — уклончиво ответил он и оглянулся на своих.
Я понимающе кивнул. Ребятишки поглядывали в нашу сторону с недоверием. Было видно, что знакомство с таким типом, каким я им казался, не делало ему чести в глазах собратий. Мы помолчали еще некоторое время, сосредоточенно пуская дым.
— Ладно, пойду, — решил Чапа и развязной походкой ушел к машине.
Праздник подошел к концу. Оставалось только собрать разбитые на счастье чашки, помыть посуду и смести мусор. Навстречу, как свора охотничьих собак, бежали тощие годы. Они угадывались смутно — квадратики садовой дорожки в безлунную ночь. Сколько их будет?
В нашем городе нет кукушек. В нем много чего нет.
Чапа вопреки моим надеждам сообщил мне только то, о чем и сам я догадывался.
Случилось навестить и столовую. Я вышел из метро в час пик, когда с заводов, как в воронку, люди стекались в темную горловину подземки. В здании столовой теперь разместился торговый центр. Первый этаж, где раньше была кулинария, занимал супермаркет, а на втором были развешаны мужские костюмы и тончайшей выделки дамское белье. В красиво огороженном дворике под тентами, среди которых торчали из асфальта остриженные, как пудели, тополя, было устроено летнее кафе. Лестницу было не узнать — сплошь латунь и мрамор. За дубовые перила страшно было браться — так щедро полили их лаком. Я — по старой привычке — и не брался.
Вот здесь, думал я, был буфет с венгерскими ватрушками, а здесь была раздача, где по гнутым алюминиевым направляющим скользили к кассе пластиковые подносы, собирая днищами жирную черноту полозьев. А за кассой сидела тогда со сколотыми передними зубами Зина. Площадь бутика была уставлена рекламными стойками. “Предельно просто”, — прочитал я на одной из них, под фотографией удивительно статного белозубого мужчины. Эти слова, пожалуй, и служили издевательской эпитафией моему другу, которую смастерили ему его убийцы. Не успел я оглянуться, как около меня запорхала продавщица, отделившись от стаи своих коллег.
— Вам помочь? — спросила эта пичуга елейным голосом. Я хотел промолчать, но передумал.
— Да, — сказал я. — Мне надо помочь. Я есть хочу. Дайте — ка мне паровую котлету, пюре, запеканку. И щей, что ли, налейте. Четыре хлеба.
Она улыбнулась и непонимающе захлопала тяжело накрашенными ресницами, на которых липкая краска скаталась в крошечные комочки.
— И свекольный салат.
Вот и все, что пришло на память к той минуте, когда самолет выставил элероны и пошел вниз косыми кругами; облака стали жиже и вот уже превратились в дымку. Сквозь ее летучий слой завиднелась земля — бледные квадраты и трапеции, сторонами которых служили полосочки дорог и темно — синие нити снегозащитных посадок.
Я повернул голову к девицам и обнаружил, что “природа спонсорства”, как и в начале полета, все еще покрыта мраком неведения. Без определения оставался и “польский король Казимир Великий”, зато “шарм” превратился в “обаяние”.
По нашему обычаю я долго стоял в проходе, ожидая вместе с остальными, когда подадут трап. Моя сумка почти лежала на голове у переднего пассажира, который вытирал салфеткой мясистый загривок. Его пухлая рука с салфеткой и массивным золотым перстнем, украшенным вензелем, забиралась за воротник и по ходу дела отчаянно отталкивала мою бесцеремонную сумку. В конце концов мы покинули борт и нестройной толпой устремились на свободу, в переливчатую многоголосицу, в размеренную сумятицу привокзальной площади.