принялась набирать воду. Ей было трудно, лицо ее налилось кровью, живот ходил из стороны в сторону.
— Это ровно ничего не доказывает, — раздался скрипучий шепот Ястребцова. — И почему бы ей, кстати, не умереть, раз она ведет себя так неосторожно?
Что-то было в этих словах и в тоне, каким они были сказаны, ужасно гадкое и стыдное. Я густо покраснел, не смея взглянуть на Маро. Но она мгновенно вскочила на ноги, и тут я невольно увидел ее лицо. Оно было бледно и так прекрасно, что я опустил голову. Не нужно было глядеть еще, оно запомнилось мне таким навеки — матово-бледное, со сдвинутыми пушистыми бровями, с пушистой прядкой на лбу и полуоткрытым, нежным ртом, дрожащим от боли. Не глядя на нас, Маро быстро подошла к женщине.
— Можно мне помочь вам? — сказала она смиренным и виноватым голосом, но с добротой и спокойствием.
Жена техника вырвала чайник из воды, расплескала его, с ненавистью глянула на Маро и, отвернувшись, почти побежала в гору, не ответив ни слова. На тропинке стоял техник; он следил за сценой, засунув руки в карманы. Когда жена поравнялась с ним, он вынул руки, поддержал ее, взял у нее чайник и стал говорить ей что-то по-польски. Она отвечала ему быстро-быстро, глотая слова, захлебываясь и мотая головой; платок сполз у нее на плечи, и косы блестели на солнце. Я заметил, какая у нее худая шея, худая и не гнущаяся, словно жердочка; голова болталась на ней, как кукольная. Вдруг техник, улыбнувшись, провел рукою по ее волосам. Она мгновенно умолкла, слезы побежали у нее по щекам, и, взяв его под руку, тяжело ступая, она пошла домой. Техник заботливо вел ее, ни разу не обернувшись в нашу сторону.
Тут только я вспомнил про Марью Карловну и подошел к ней. Она была все так же бледна, но спокойна. Я видел, что она смертельно устала и хочет быть одна.
— Нам пора в санаторию, Павел Петрович, — сказал я как мог решительнее и взял Ястребцова за руку. Он встал, надел шляпу и снова снял ее, изысканно поклонившись Маро:
— Всего лучшего, Марья Карловна! А нервная бабочка, эта техникова жена. Как она от вас отшатнулась, словно на лягушку наступила, ха-ха-ха! За что такая ненависть?
В тоне его было что-то наглое. Я не дал ему продолжать и быстро увел его за собой. Мы шли молча. Только при самом входе в санаторию Ястребцов остановился, взглянул на небо, хихикнул скрипучим хохотцем и проговорил:
— Гроза будет!
Запершись в своем служебном кабинете, я вынул листок, данный мне Фёрстером, и углубился в него. Это была «история болезни» Меркуловой, Тихонова, Черепенникова, Дальской и Ткаченко, но изложенная скорей писателем-психологом, нежели врачом.
И вот про эту Меркулову, с которой я предвидел множество трудностей, сказал садовник, ведь не просто из головы, а на основании чего-нибудь: выражений лица, тона голоса, личного ощущенья человека, — что она «в душе добрая». И про этого Ткаченко, словно вывернутого наизнанку, рассказала няня, как он систематически кормит собак и ласково разговаривает с ними. Как я найду ключ к ним, к их человеческому характеру, скрывающему тайну их невроза? Фрейд попытался бы разговорить их до бредовых признаний о каком-нибудь сексуальном ущемлении в грудном возрасте. Но перед нами лежит совсем другой путь — путь к здоровому человеку через нездоровое его обличье, — путь к его будущему, к которому мы, врачи, обязаны вести наших пациентов.
Глава седьмая
ГРОЗА
Быстро прошли послеобеденные часы. Измученный работой, я не стал пить чай у Фёрстера, а ушел к себе. В комнатах было так душно, что я раскрыл все окна и двери. Темные, сизо-бурые тучи с белыми полосками, похожими на пену, облегли все небо и мало-помалу сползали вниз. Все ущелье незаметно наполнялось их шершавыми хлопьями.
Работать стало немыслимо и читать тоже. Я скинул тужурку и сел на балконе. Мне впервые доводилось видеть грозу в горах. Она падала, как птица, — кружась. Тучи скручивались и суживались, горы меняли очертания, ныряя и снова возникая из серого пепла, деревья стояли, свесив ветви и свернув листья. Внизу бегала Дунька, загоняя кур в сарай. Она кричала тоненьким, обалделым голосом: