что все и вся ему надоело, а горы раздражают его глазную сетчатку. Барышня-морфинистка повисла на Ястребцове с таким видом, будто он должен защитить ее от нас. Да и я раздражился на отсутствие мыла и на свои пахнувшие бараниной пальцы. Одни только лошади выказали решительное удовольствие, когда их погнали обратно, и побежали по шоссе с веселым похрапыванием.

Было уже темно; Варвара Ильинишна ждала нашего возвращения на садовой скамеечке и тотчас же велела Маро переодеться. Но девушка с самым решительным видом поцеловала мать в кончик носа и объявила, что будет ходить так «всю свою жизнь». После чего она покрутила пальцем около верхней губки и направилась за мной во флигель.

— Сергей Иванович, — лениво начала она, развалившись на моем диване и скрестив ножки, — не правда ли, как ужасно хорошо жить? Сегодня такой день, точно канун праздника. Я кануны больших праздников люблю.

Она поболтала туфлей в воздухе и запустила пальцы в волосы. Кудри ее свисали низко на брови, рот полуоткрылся, а глаза были устремлены на свет. Я глядел на нее из-за дверей моей спальни, куда ушел переодеваться. Она помолчала и вдруг, вздохнув, опустила ресницы.

— И отчего только вы не девочка, а я не мальчик! Сергей Иванович, мне идет мужской костюм?

— Очень… Вы совсем Розалинда! Помните?

All the pictures fairest lined Are but black to Rosalind.[12]

— Вот видите, а мама сердится. Как уверенно себя чувствуешь не в своем костюме. И храбро! Я думаю, стоит любого трусишку переодеть в чужое платье, и он обнаглеет. Это мое открытие.

— Очень старое открытие. Но, Марья Карловна, — сказал я, выходя из спальни и садясь рядом с ней на диван, — вы давеча говорили об отраженном мире. Можно спросить, что это за штука?

— Отраженный мир? Да мы все отражены в тысяче зеркал. Разве пространство и время не зеркала? Весь видимый мир симметричен, а симметрия и есть отражение. Павел Петрович говорит, что симметрия есть даже в мировом процессе и в наших мыслях. Кто-то создал одну точку, и она отразилась, и отражение ее отразилось еще раз, и так оно пошло гулять по миру до этих самых пор.

— Ну, а еще что говорит Павел Петрович? — осторожно спросил я. Маро бросила на меня быстрый взгляд и обхватила колени руками.

— Еще что? А вы мне что за это подарите, если я скажу?

— Снимок подарю с… с глетчером.

— Ладно. Еще он говорит, что души наши тоскуют по первой своей, неотраженной, сущности. И, тоскуя, снова отражаются — в снах. А потому наши сны, отражения отражений, ближе к нашему первоначальному существованию, чем мы сами, — все равно как промокательная бумага в зеркале.

— Ну?

— Ну и все. Давайте снимок!

Я взял со стола альбомчик и задержал его в руках. Маро схватила альбом за корешок и потащила его к себе. Мы несколько секунд боролись, я полушутливо, она изо всех сил. Маро запыхалась и, упершись локтем мне в грудь, задышала тяжело и сердито. От нее пахло лесом и смутным запахом ее духов.

— Отдайте, говорят вам: это нечестно! — крикнула она, поднимая ко мне пылающее лицо с пушистой черной прядкой на лбу. Прежде чем я мог сообразить, что со мною, я вдруг наклонил голову и поцеловал ее прямо в губки.

Маро выпустила альбом и отшатнулась. Я видел, как лицо ее озарилось недоумением и оскорблением, а рот, — как мимоза, — судорожно сжался от моего поцелуя.

— Вы… Вы… — начала она и не кончила.

Стыд и страдание охватили меня. Я закрыл лицо руками и не мог ничего произнести. Сердце неистово колотилось у меня в груди. Боже мой, что я наделал! Конец всему прежнему, конец моему уважению к себе. Я нарушил доверие лучшего из людей, обидел дочь моего хозяина! Прошла минута в молчании. Наконец Маро произнесла дрожащим голосом, но без гнева:

— Если это шутка, то это гадость и не похоже на вас. Но если… если вы всерьез, то не дай господи, Сергей Иванович, чтоб вы питали ко мне какое-нибудь чувство. Вы же знаете, что это невозможно. Это было бы для вас горем, как для меня мое. Слышите? Поднимите голову, и пусть все забудется.

Каждое ее слово увеличивало мою боль. Она сама сказала «если — если». Конечно, это не было шуткой. Тогда что же это было? Я сам не знал. Сквозь острую боль я все вспоминал, мгновениями, дрожание ее нежных, влажных губ под моими. И я не мог поднять голову и посмотреть на нее в эту минуту. Неизвестно, до чего бы мы домолчались, если б не раздался легкий стук в дверь и не вошел в комнату Карл Францевич своей уверенной, быстрой походкой. Он бегло, но внимательно поглядел на нас (у нас были довольно-таки растерянные лица), сел и сказал дочери:

— Маруша, ты бы пошла домой, переоделась.

— Сейчас, па.

— Погоди минутку. Только что заходил Шамоэн, у него дочь больна.

— Амелит? Что с ней такое? — встревоженно спросила Маро. Вся растерянность исчезла с ее лица, и теперь она была только испугана. Я знал, что крохотная красноволосая Амелит была ее любимицей.

— Не знаю, голубчик. Боюсь, что скарлатина. Я послал пока сестру, но завтра придется пойти тебе самой.

Маро торопливо вышла, и каблучки ее застучали вниз по лестнице. Я видел, однако, что она не позабыла унести с собою и мой бедный фотографический альбом. Ей до всего было дела больше, чем до меня. То, что показалось мне ужасным и непоправимым, она через час преспокойно забудет. Я нахохлился от этих мыслей пуще прежнего и сидел, не поднимая глаз.

— Вы чем-то расстроены, Сергей Иванович? Поссорились с моей дочкой?

— Нет, совсем нет, — поспешил я ответить и почувствовал, как краснею. — Я просто очень встревожен пьесой. Не знаю, хотите ли вы говорить со мной об этом. Вы за последние дни дали мне понять…

Фёрстер перебил меня, положив свою руку на мою:

— Пусть вещи идут своим чередом, голубчик. А в санатории опять неприятность, и опять не случайная: Черепенникову стало хуже, я только что от него. Как он вел себя на прогулке?

Я рассказал Фёрстеру о маленькой беседе у костра и, воспользовавшись предлогом, добавил об «отражением мире» все, как мне передала Маро. Он слушал, улыбаясь копчиком губ, словно знал заранее, что я скажу.

— Да; ну, а сейчас Черепенников разбил об пол стул, кричал мне с полчаса о своем духовном одиночестве. С ним очень трудно. Несчастный Лапушкин был умен, а этот у нас — только умственный или, пожалуй, умствующий. Беда, коли в нем застревают чужие мысли. Сегодня ему пришло в голову, что он вовсе не болен. Он, видите ли, отзывается на высшую реальность, а потому живет искусством, а не жизнью. Жизнь же есть хаос, лишенный настоящей реальности. Нынче он крикнул, что лечить надо меня, а не таких, как он и Ницше.

Я невольно расхохотался, но потом посмотрел па Фёрстера и задумался.

— Не кажется ли вам, Карл Францевич, что в тактике Ястребцова есть какая-то система?

Он кивнул головой, и внимательный взгляд его встретился с моим.

— Напрасно вы молчите и не сопротивляетесь, Карл Францевич! Почему вы даете ему свободу? Он усугубляет в каждом больном его личный соблазн. По правде сказать, и сам иной раз, слушая его, начинаю казаться себе обыденным и зевакой. Он так говорит, будто за спиною его истина.

— Милый мой Сергей Иванович, вы все время говорите о борьбе и сопротивлении. Вы ставите вопрос так, будто Ястребцов мой противник. Почему вы забыли, что ведь он мой пациент и задача моя — не победить его, а вылечить?

Форстер сказал это со спокойной добротою и строгостью. От тонких черт его повеяло благородством и силой, и внезапно я понял, что был на ложной дороге. Не оттого ли и замкнулся от меня мой патрон, что

Вы читаете Своя судьба
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×