Лекции на курсах для народных учителей продолжались на Выставке с 6 по 18 июля, и почти каждый из этих дней, с девяти до одиннадцати, Илья Николаевич проводил в Манеже. Раз только, 10-го числа, сделал он исключение, да и то прослушав первую лекцию, — но об этом позже.
Тот самый комитетчик, который произнес после открытия курсов английское слово «failure!», мог бы воскликнуть после второго дня чтения «victory!», — второй день был действительно победой для устроителей. Дождь, собиравшийся с вечера, хлынул не ночью, а с раннего утра 7 июля и шел весь этот день, смыв всю несносную духоту из воздуха и пыль с улиц. Повеселев от свежего утра, прячась от дождика под развернутыми во всю ширь газетами, сходились учителя на чтения… В Москву приехало в эти дни еще четыреста учительниц, но их водили по московским музеям, добровольно согласясь быть гидами, работники министерства, и только несколько девушек пришли послушать лекции.
На этот раз первое слово взял Бунаков. Должно быть, в поданных ему вчера записочках были просьбы говорить громче и яснее, потому что он вдруг повысил голос и стал говорить медленно. Повторил немногословно предыдущее, — о развитии речи у ребенка вместе с развитием мышления, о том, как отец нынешней школы, Ян Амос Коменский, почти триста лет назад ввел наглядное обучение, а Песталоцци развил его; о том, как надо воспитывать у ребенка искусство видеть, знакомить его сперва с окружающим миром в семье и школе, потом дать понятие о родине, наконец — об отчизне и той части отчизны — селе, уезде, губернии, — в которой он живет. И так как это было повторение вчерашнего, оно дошло до слушателей. Одну фразу Илья Николаевич одобрил мысленно, — он сам руководил ею, как педагог:
— Не гонитесь за тем, чтоб ученик в классе бойко отвечал заданное словами учебника или вашими словами. Часто под этим кроется простой набор слов без пониманья. А вот иной ученик полностью, во всех мелочах от буквы до буквы, вам урок не ответит, но зато немногое, что он вам скажет, обнаружит в нем общее понимание, то есть что он вас не зря слушал. Это важно, хотя бы ответил он из всего заданного только на один-два вопроса.
Но покорил Бунаков аудиторию второй, практической частью речи. Говоря о собранных в «образцовой школе» наглядных пособиях, он резко их раскритиковал, притом словами, какие подслушал давеча у самих же учителей. Что это за картины, — возмущался он: извержение вулкана — ни дать ни взять яичница на сковороде, а водопад — словно курит кто-то и дымок пускает от папиросы. В зале раздались смешки, кто-то даже похлопал. Перебрав разные пособия, он назвал несколько им рекомендуемых: хорошие рассказы из крестьянского быта священника Блинова, «Годное слово» Ушинского, книги барона Корфа, Водовозова…
Кончил Бунаков при одобрении своих слушателей, благодарных за то, что хоть что-нибудь дошло до них. Правда, опять были вопросы: что такое «культурный»? Как понять «постепенное усложнение»?
Евтушевский, выступивший вслед за ним, сразу завоевал вниманье и придал этому второму дню несомненный оттенок победы, «victory». Трудно сказать, чем именно, всего вернее тем же, что и Бунаков, — сразу показав, что учел замечания слушателей на первую лекцию и даже как бы извинился и оправдался: память он вовсе не хотел выставить главенствующей способностью человека, — она важная, но не главная. Раздумывая об этом втором дне и следя за впечатлениями аудитории, Илья Николаевич нащупывал для себя важный вывод. Он полон был мыслями о своей Порецкой семинарии, которую предстояло открыть осенью, и мыслей этих не могла заслонить даже Выставка. Вот верный путь к сердцу слушателей, будущих учителей народных! Все они или почти все были крестьянскими детьми, привыкшими к «приказу», к принятию без рассуждений того, что дается им свыше, хотя бы давалось оно с добротой и щедро. Будучи сами школьниками, они, как и в семье своей, как и на сельской работе, не привыкли, чтоб их выслушивали, с ними считались, и когда что-либо не умели или не понимали, объясняли это своей собственной виной неумения и непонимания. Считаться с другим человеком, барину считаться с мужиком, учителю считаться с учениками — само по себе было необычно для них. А тут это произошло так естественно, так подчеркнуто: оба лектора, Бунаков и Евтушевский, люди образованные по-столичному, показали им, что приняли в расчет мнение об их вчерашних лекциях людей несведущих, деревенских, приехавших поучиться. И самый факт, что с ними «посчитались», оказал на аудиторию огромное действие.
«Даже лекцию, — не только урок, — недостаточно давать! — думал Илья Николаевич, представляя себе слушателей в Порецкой семинарии. — Надо, чтоб лектор показывал, как он считается с аудиторией, с ее критикой, с ее впечатленьями».
Дойдя до второй половины своей лекции, Евтушевский более полно и подробно коснулся методики, разложил и роздал по рукам наглядные пособия для обозренья, потом показал и объяснил арифметический ящик для перехода от единиц к десяткам, счеты шведской системы и счеты Ламанского, способ пользоваться этими счетами для дробных величин.
Когда Илья Николаевич шел к выходу, к нему робко протиснулся армянский юноша, Хачик Восканян. Вчера он не успел прийти в гостиницу и сейчас торопливо, заглатывая слова, с сильным армянским акцентом, просил извинения у инспектора. На вопрос «а как с умноженьем?» юноша замялся и потоптался, удерживая Илью Николаевича в машинном зале. Вот если б сейчас, хоть в двух словах, — а то в гостинице совестно беспокоить, да и время сплошь занято не оглянешься — домой надо. И он с безмолвною, красноречивой просьбою глядел в глаза Ильи Николаевича.
Ульянов отошел в сторонку, где было потише от машин. Народ почти разошелся с лекций, но у входа уже набралась толпа, готовая хлынуть к машинам. И механики, каждый в своем углу, опять приготовились к бесконечным демонстрациям.
— Тут сейчас тесно будет, — нас затрут, — забеспокоился армянин-учитель. — Выйдем, прошу вас, выйдем в садик!
Но Илья Николаевич, тщетно прождавший вчера вечером этого юношу, имел к нему свой собственный вопрос, и тут, в толчее, где никому до них дела нет, под стук машин, ему казалось — легче и безопасней задать этот вопрос. Когда вчера Восканян представился ему, как преподаватель Григориопольского приходского училища, что-то вспыхнуло в его памяти. Память у инспектора была отличная, — раз прочитал, запомнил: Григориопольское приходское… Где и что он совсем недавно прочитал об этих двух словах? Неотвязно весь вечер думая, он вдруг вспомнил. В одном из серых конвертов с надписью «секретно» стояло: не допускать к преподаванию учителя Григориопольского приходского училища… а фамилия была совсем другая: Николай Собещанский. Этого не полагалось; он понимал, что это явно против правил и обыкновения, но ему вдруг захотелось узнать у экспансивного армянина из того же города, того же училища, знает ли он Николая Собещанского, и если знает, то что это за человек? Илья Николаевич чувствовал — в желании его есть что-то неразумное и детское, что-то, может быть, даже опасное в его положении инспектора, но желанье было непреодолимо.
— Сюда никто не заглянет, здесь нет производства, — садитесь вон на тот край стола. — Восканян присел на уголок большого дощатого настила.
— Скажите, где находится ваш город, Григориополь?
Восканян не ожидал этого вопроса, но сразу с готовностью принялся объяснять, что город их — потемкинский, верней — армянами, выходцами из турецкого Измаила, построен по заданию и в честь Григория Потемкина, город соборный, приходское училище у них богатое, а ехать надобно до Тирасполя по пути в Одессу, а от Тирасполя свернуть на проселок, через деревни Ташлык и Малоешт…
Илья Николаевич терпеливо выслушал и как бы невзначай сказал:
— Есть там у вас некий Николай Собещанский?
Армянин вспыхнул, потом побледнел; оглянулся по сторонам — вокруг двигались люди, но не сворачивали в их уголок.
— Николай Собещанский очень хороший человек, — прошептал он, — ни в чем не виновен. Его жандармы преследуют.
— Не арестован же он?
— Нет, но из города нашего вынужден удалиться.
— В чем его подозревают?
— Точно не знаю… Молодежь агитировал, собрал кружок, вместе книги читали, разговаривали, книгу одну собирались с немецкого перевести. Очень способный, развитой…