Сколько ребятишек с карандашами в руках могли бы добром помянуть Петра за эти указанные им глыбы графита!»
В те годы, — вторую половину девятнадцатого столетия, — и во сне еще не снилось людям, что темные глыбы пачкающего минерала не только послужат выведению букв на бумаге, но и примут свое участие в полете на звезды…
Опять только вечером, очень усталый, добрался Илья Николаевич до гостиницы «Европа», где за рубль с четвертью имел хороший номер. В том же коридоре, за углом, в общежитии пристроились кое-кто из вагонных его соседей, — Семен Иванович Новиков и даже латинист Ржига в их числе. В этой же гостинице, этажом ниже, жили двое из знакомых ему нижегородцев, тоже приехавшие на Выставку. Покровский остановился в Замоскворечье у знакомых.
Полежав с полчаса и отдохнувши, Илья Николаевич занялся извлечением из нового, купленного им уже в Москве, портфельчика полученных на Выставке бумаг и печатных плакатов и специально для Ауновского прихваченной брошюрки о минеральных богатствах России. Развернул было и газету за сегодняшний день, но читать ему не дали. В номер заглянули нижегородцы с приглашением идти, к ним чай пить. Не зря, видимо, весь этот день навертывались воспоминания о Нижнем.
В номере «люкс» у нижегородцев уже кипел самовар и была раскрыта форточка от легкого, чуть заметного угара. Бывшие его сослуживцы денег не жалели, — на столе была икра, обложенная четвертушками лимона, масло со слезинками свежести, наструганное по-ресторанному гофрированными трубочками, моченые яблоки и водка в графинчике. Ресторан находился тут же, в первом этаже, и расторопный официант внес, вместе с целой волной аппетитнейшего запаха, блюдо хорошо прожаренных перепелочек, с красноватой горкой риса, пропитанного томатным соусом.
— Ну и Лукуллы! — невольно ахнул Илья Николаевич, входя за своими хозяевами в номер и потянув носом. — Что за праздник, по какому случаю?
— Садитесь и не раздумывайте, — пригласил седовласый историк из женской гимназии. — Не каждый год в Москве Выставка!
Они уселись, выпили по рюмочке для начала и закусили икрой на белом, пухлом хлебе. А когда принялись за перепелку, нежные косточки которой, поджаренные докрасна, хотелось грызть и съедать вместе с мясом, — сразу разговорились о прошлом. И опять это прошлое, как давеча на Выставке, встало в памяти Ульянова так ясно и отчетливо, словно и не было двух лет Симбирска.
Нижегородские педагоги, с которыми он сидел сейчас за столом, были не из старых его сослуживцев. Среди них уже не было ни тех, кто воевал с ним рядом, ни тех, против кого он воевал. Его противники возросли в чинах и звании, занимали посты в округе и в министерстве. А друзья-товарищи, соратники по битвам, разбрелись из Нижнего кто куда. Корсаков, учитель словесности, перебрался в Астрахань, Ауновский еще до него уехал в Симбирск, — да и времена не те, — а хорошие были времена!
— Времена не те, но вас помнят — не забывают, Илья Николаевич, — с чувством сказал один из хозяев, наливая по второй.
Ульянов протянул руку и ладонью закрыл свою рюмку.
— Спасибо, хватит. Говорите, помнят?
— Что же вы таким монахом — и как еще помнят! Уж после отъезда вашего, когда заседали в конце декабря… Относительно роли повторения на уроках физики и математики. Выступил ваш дружок Родзевич — помните Родзевича? В гору пошел. Внес он свои глубокие соображенья, но тут председатель оборвал его и зачитал ваше старое выступленье на гимназическом совете о том, как и что повторять и в какой последовательности. Полагаю, говорит, что лучше и лаконичней не скажешь и нечего искать другие формулировки. Ваше старое мнение приняли, господин Ульянов. Да ведь вы, верно, сами видели, — оно в прошлом году, во втором «Циркуляре по Казанскому округу» напечатано!
«Ваш дружок Родзевич» было сказано в шутку. И говоривший, и его сосед по номеру знали, что Родзевич был противником Ульянова и что оба они частенько сшибались на педагогическом совете. Но когда Илья Николаевич поднялся к себе на второй этаж и остался один в номере, распахнул окно в прохладный после дождя сумрак, сильно пахнувший московскими липами, и облокотился на подоконник, — эти три слова «дружок ваш Родзевич» вызвали у него не вражду, а только тихую печаль о прошлом.
Прошлое было прекрасно, — сейчас, из симбирской нови, он мог охватить все эти семь лет, весь этот период жизни в целом. Прошлое было полно борьбы, ежедневной, упорной, мужественной, а главное — не одинокой, — бок о бок с друзьями-современниками, единомышленниками. Он их нашел не сразу, — они как- то постепенно обозначились в борьбе и стали подтягиваться друг к другу, не сговариваясь. У них было то, что сейчас в симбирские годы стало не то чтобы ускользать или ослабевать, но расплываться, — была
Семилетний период, с 1863 по 1869, проходивший сейчас в ярких картинах перед мысленным взором Ульянова, был типичен не для одного только Нижнего Новгорода. Этот период пережила вся Россия, в каждом уголку необъятной империи, и каким бы разным по форме ни изживался он, его внутренний ритм, — взлет его и медленное убывание к концу, — был одинаков повсюду. Как пережил его Илья Николаевич в Нижнем?
После великой реформы 61-го пошли одна за другой реформы помельче, словно развязывались тесемки на тугом русском кошельке, в котором стиснутой лежала общественная деятельность народа. Все свежей и свободней становилось в школе; подоспела школьная реформа 64-го года, — казалось, мы стали ближе к Европе, двинулись собственными ногами, приставив начальственный костыль к стенке. Общая радость педагогов, — сперва она показалась действительно общей, без различия, — когда образовался так называемый «Соединенный педагогический совет», куда вошли преподаватели Нижегородской гимназии и Александровского дворянского института…
Был такой совет и в Казани, но там, под оком у начальства, дело повелось тихо, и дебаты не заходили дальше вопросов, как лучше преподавать латынь, как наказывать провинившихся, нужен ли приготовительный класс. А педагогический совет в Нижнем Новгороде сразу взял тоном выше. Педагоги истосковались по прямому деловому общенью. У каждого накопилась уйма вопросов не только по одному своему предмету. Хотелось говорить, высказываться, делиться, выслушивать критику, самому критиковать, — это носилось в воздухе, и прежние их сборы за карточным столом с мелком, дробившимся в пальцах, с пепельницами, полными вонючих окурков, с неизменным после карт выпивоном для одних, полькой-мазуркой для других, — надоели до одури. Как торжественно, в полную ширь дышала грудь на первых заседаньях, куда собирались учители и воспитатели двух учебных заведений! Обсуждали не мелочь какую-нибудь, — каждому хотелось сказать свое слово об учебниках, опротестовать худшие, выдвинуть лучшие. Встали большие вопросы о методике, — догматическом или критическом изложенье курса: о содержании произведенья словесности и как трактовать его в классе; о преподаванье гимнастики, в прошлом отвергавшемся, о знаменитой троице; катехизическом методе вопросов и ответов на манер Филаретова «катехизиса»; эвристическом, — когда матерьял доводится до понимания учащегося путем беседы с ним учителя; сократическом, — когда наводящими вопросами ученик постепенно как бы подталкивается учителем к нужному пониманью; наконец, — целый ряд споров о живительном значении наглядного преподавания и связи теории с практикой.
От заседанья к заседанью единодушие участников стало заметно уступать разногласиям.
На первом заседанье, когда возник спор, еще не было видно, куда клонит каждый участник. Знаменательно, что спор начали математик и физик. Зашла речь о том, кем и где должны составляться и рассматриваться учебные программы по этим предметам. Взял слово учитель Позняков, — он был тогда, и все были тогда — еще величинами, неизвестными друг для друга, — и предложил создавать специальные узкие комиссии… Илья Николаевич помнит, как встрепенулся он и как тотчас же встал для отпора. Создан только что педагогический совет. Для чего? Для общественного обсужденья школьных проблем. Узкие