она не работала, и никто не мог себе представить, какую она готовит великую месть. Ни силу этой мести, ни ее неожиданность. Однажды утром, когда Яков, сидя на ступеньках веранды, стаскивал свои рабочие ботинки, он различил размытый облик Биньямина, который сидел в углу, вне рамки его очков, и играл чем-то похожим на огромную мертвую змею. Яков в ужасе вскочил, подбежал к сыну, всмотрелся и увидел, что змея — это Леина коса. Ноги его подкосились от неожиданности, но он все же успел дотянуться и выхватить косу из рук ребенка, рванув ее так быстро и сильно, что тот закричал от боли и страха, упал и покатился по полу.

Лея услышала его крик и выбежала на веранду:

— Не смей прикасаться к нему!

Яков приблизился к ней, напуганный той устрашающей ненавистью, которая расцвела между ними, ее бунтующе поднятой, стриженой головой, а Лея, перенеся тяжесть тела на одну ногу, уперла левую руку в бедро, а пальцами правой стала перебирать торчащий ежик своих волос.

Все силы разом покинули Якова. Он уронил ее косу, спустился с веранды и медленно побрел в пекарню.

— Забирайте! — крикнула Лея и крутнула косу над головой, словно пращу. — Берите себе мою девочку кормить, берите себе мои волосы мыть.

Коса взметнулась в воздух, извиваясь налету, и упала посреди двора.

С этого дня и дальше все в доме пошло тихо, размеренно и жутко. Лея заперлась в своей комнате, Яков и Биньямин обходили друг друга, как поссорившиеся соседи, старающиеся не соприкоснуться телами, тия Дудуч заправляла домом и кормила ребенка грудью в полное свое удовольствие. Уже после первого кормления с тельца Роми сошел младенческий пух, а когда ей исполнилось полтора года и ее отняли от груди, серый цвет ее глаз разделился на желтый и голубой.

Все это время отец отсиживался в своей комнате и строчил письма. Мне и утерянным родственникам. В ворохе изысканных американских конвертов, которые регулярно приходили в офис Абрамсона, случайное отцовское послание выглядело как нищий на пиршестве богачей. Он не верил, что клей, который власти намазывали на оборотную сторону марок, выдержит тяготы заморских странствий, и поэтому предпочитал пользоваться самодельным, грубым и вкусным клеем пекарей — той смесью муки, воды, патоки и яичного белка, которой в пекарнях приклеивают фирменные ярлычки на свои буханки. «Когда я вижу муравьев, ползущих к почтовому ящику, я уже знаю, что пришло письмо от отца», — писал я Якову. Для большей надежности отец несколько минут прижимал марку подушечкой большого пальца, чтобы она прочнее пристала к конверту, и оставлял на ней четкий отпечаток, личный почтовый штемпель, куда более трогательный, чем содержание самого письма. Смерть матери не уменьшила его ненависти, и я, не глядя, пропускал большую часть тех длинных пассажей, которые он посвящал ей.

Размеренное и ритмичное, шагало себе время. После Пурима послышались первые шаги весны. По следам отступающей зимы пришли песни щеглов и красногрудок, стали слышны потрескивания земли и почек и появился Пасхальный работник. В пасхальную неделю, когда хлеба не пекли, пекарня отдыхала и кирпичи остывали, можно было залезть внутрь печи, чтобы починить и подновить ее стенки.

Имя и возраст Пасхального работника никому не были известны. Те шестнадцать лет, что я прожил в поселке, я видел его из года в год и не замечал в нем никаких изменений. На мой взгляд, он сразу родился семидесятипятилетним и с тех пор не потерял ни одной минуты из тех, что хранились в его теле. То был убежденный социалист с бородой и пейсами, имевший обычай представляться как «первый йеменец, который не верит в Бога».

— А зачем тебе тогда пейсы? — спросил отец.

— Для красоты, — засмеялся Пасхальный работник.

Инспекторы раввината тоже заявлялись к нам в преддверии праздника, проводили ритуальную церемонию очистки пекарни от квасного и сожжения остатков хлеба и каждый год талдычили нам один и тот же дурацкий мидраш о скромности тонкой и плоской мацы в противовес гордыне «надутой и высокомерной буханки». Затем они угрозами и запугиванием вымогали подарки к празднику, а когда наконец удалялись, Пасхальный работник забирался на тутовое дерево, благословлял их гортанными, издевательскими напутственными пожеланиями и вытаскивал спрятанный им среди ветвей мешочек с лепешками, припасенный, чтобы продержаться все семь бесхлебных праздничных дней.

— Знаете, почему ашкеназы делают дырочки в своей маце? — спрашивал он.

Мы заранее улыбались:

— Почему?

— Если их маца вызывает такой запор даже с дырками, можно себе представить, что было бы без них.

Его смех был почти неслышным — он просто раскачивал все его тело, как смех бруклинских хасидов, когда те выигрывают в шашки.

Потом он переодевался в рабочую одежду — широкие арабские штаны, босые ноги и белая рубашка, — обрызгивал водой нутро печи и, дождавшись, пока затихнет шипение разгневанных кирпичей, открывал заслонку трубы, брал в зубы маленькое ведерко с необходимыми для работы материалами и инструментами и исчезал в глубинах. Там он пел, собирал выпавшие обломки кирпичей, замазывал трещины, укреплял расшатавшуюся кладку и разравнивал печной под, сдирая неровности, от которых портились лопаты.

Семь дней он лежал там, свернувшись и распевая, как гигантский зародыш. Никто не понимал слов его песен, но всем было ясно, что это песни любви. Тягучие, томные и звучные, они разносились по всей деревне, потому что печь служила резонатором, и, поскольку заслонка трубы была открыта, эти звуки поднимались наверх, и старое зеркало Якова рассеивало их во все стороны. Тогда Лея просыпалась, обнимала Биньямина и говорила ему:

— Пойдем погуляем.

Биньямин любил Пасхального работника. Он думал, что именно его громкие весенние песни возвращают матери радость и веселье, и, когда этот человек появлялся в воротах, тотчас бросался ему навстречу. Но Леей двигала всего лишь сила того же скрытого механизма, от которого набухали и открывались глаза деревьев, соки поднимались по стеблям чертополоха, бабочки выползали из своего кокона и анемоны с ирисами высвобождались из холодных объятий земли.

Тогда Яков укладывал еду в маленькую корзинку и увозил жену и сына в долины среди гор. Там они катались по подушкам травы, и Лея смеялась, жевала цветы, впитывала в себя солнце и насыщалась теплом. Роми не участвовала в этих поездках, точно так же, как она никогда не входила в комнату матери зимой и не входит в нее сейчас. Она оставалась дома с тией Дудуч и играла с осколком синего стекла, который получила от нее в подарок.

ГЛАВА 65

Я мог представить себе Лею идущей, лежащей, бегущей, едящей, одетой и раздетой. Я видел ее смеющейся, сердитой, улыбающейся и плачущей. Я мог бы снова писать на ее теле кончиками пальцев, имей я, что написать. Но напрасно я силился представить ее остриженной. С утра нашей первой встречи и вплоть до моего отъезда она всегда была увенчана короной кос. После того как она постриглась, я просил Якова прислать мне ее снимок, но он не отреагировал. «Мне это важно», — унижался я, но Яков проигнорировал мое письмо. Однако год спустя он прислал мне негатив семейной фотографии, и я побежал отдать его в ближайшую фотолабораторию, а заодно купить моему хозяину газеты.

— Отправляйтесь пополевать и полоните мне в полях какую-нибудь очередную дичь, — смеялся Абрамсон всякий раз, когда видел, что я выхожу на улицу.

Фотолаборатория располагалась в соседнем квартале, и ее владельцем был низкорослый, усатый ирландец, чьи точные, расчетливые движения пробуждали во мне ностальгию и симпатию. На стене лавки висела великолепная фотография седого усатого человека в темном пальто, которая привлекла мое внимание.

— Это фотограф Альфред Штиглиц, вы, наверно, слышали о нем, — сказал мне хозяин. — Работа АнсельмаАдамса.

Его интонации были мне знакомы. С тем же выражением, с каким Ихиель открывал свои альбомы последних слов, он открыл альбом фотографий и показал мне гранитные утесы, лесистые долины и серебрящиеся тополиные рощи.

— Горы выстраивались в очередь перед «хассельбледом» Ансельма Адамса, — сообщил он мне торжественно, — леса расчесывали свои кроны, реки сверкали улыбками, а море лизало его ноги и просило — сфотографируй меня.

Я полагаю, что та же особенность, которая привлекает ко мне сердца замужних женщин, побуждает оптометристов, библиотекарей и фотографов приглашать меня в свои рабочие помещения. Ирландец спросил меня, видел ли я когда-нибудь, как проявляют фотографии, и предложил зайти с ним в его лабораторию.

— Это должно вас заинтересовать, — сказал он.

Робко и завороженно приблизился я к маленькому озерку фотохимикалий и, к большому изумлению фотографа, снял очки и наклонился так, что мой нос едва не влез в проявитель. С тех пор как я приехал домой, Роми уже несколько раз приглашала меня в свою лабораторию в университете поглядеть на ее последние успехи в охоте на собственного отца. Ее проявочная каморка слишком мала для нас обоих, и, когда я наклоняюсь и смотрю, как зачарованный, в кювету с проявителем, Роми стоит очень близко за мной. Ее дыхание скользит по моему затылку, как маленькие теплые зубки, от ее груди у меня по коже ползут мурашки.

— Давай сыграем, — мурлычет она, — будто я несчастная греческая девица, а ты старый симпатяга Минотавр.

— Давай сыграем, — отвечаю я, — будто ты маленькая продавщица спичек, а я запасное автобусное колесо.

— Как тебе не стыдно, дядька?! Старый извращенец!

Но тогда, в нью-йоркской фотолаборатории, расплывчатые пятна слились с отдаленными точками, и туманные тени, коснувшись друг друга, соединились и образовали загадочную мозаику нашего семейного портрета.

Вы читаете Эсав
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату