молодыми умными глазами.
— Привет соседу, — сказал толстяк, приподнимаясь, и представился, — Воротыло Ефим Францевич — профессор физики.
Тимофей назвал себя, но кем работал, не сказал, постеснялся.
— А вы наша местная знаменитость, — продолжал Воротыло, вас уже все в больнице знают. Шутка ли проспать столько! Я, между прочим, тут тоже давно, — добавил он. — После инфаркта… Вылеживаюсь.
Профессор оказался на редкость интересным соседом. Тимофей с удовольствием слушал его рассказы об истории физики, о последних достижениях физиков-ядерщиков, о загадках, которые возникают после новых открытий, о кризисе современной физики. Самыми долгими и захватывающими бывали ночные беседы, когда им никто не мешал. Обычно после того, как дежурная сестра гасила в палате свет и, пожелав им спокойной ночи, удалялась, Ефим Францевич приподнимался, ставил подушку на попа, прислонялся к ней спиной и, взглянув на Тимофея из-под насупленных седых бровей, негромко спрашивал:
— Ну, о чем сегодня разговор? О Максвелле, Эйнштейне, Боре?..
И начиналось… Ученые, которых Тимофей до сих пор знал лишь по именам, в рассказах Ефима Францевича вдруг превращались в живых понятных людей с их печалями и радостями, недостатками и достоинствами, победами и промахами. И путь каждого из них в науке, значение их открытий становились вдруг осязаемо близкими, яркими, зримыми… Раскрывал их Ефим Францевич тоже по-особенному, словно освещал прожектором в темноте с разных сторон, и от этого каждый становился еще ярче, рельефнее.
Значение Альберта Эйнштейна для последующих поколений, по словам Ефима Францевича, заключалось не столько в существе его открытий, сколько в его личности — рыцаря науки без страха и упрека; его принципиальности, честности, гуманизме и выросшем на их основе огромном непререкаемом авторитете.
Нильс Бор — один из «отцов» квантовой механики и атомной бомбы предстал в его изображении дьявольски умным стариком, который под невозмутимостью пожилого профессора сохранил огонь юности и «души высокие порывы» и который, прекрасно сознавая ответственность ученых перед человечеством, больше всего боялся «проиграть мир» на родной планете… Своих коллег — современных ученых — и себя самого Ефим Францевич судил строго.
— По нынешним временам самое ценное качество ученого умение сомневаться в собственной непогрешимости, — посмеиваясь, говорил он Тимофею. — Потеряв его, ученый запросто превращается в обывателя, в этакого самодовольного носорога, не желающего и не способного воспринимать ничего нового… В лабиринте «безумных» гипотез нашей эпохи, во всей этой «абракадабре» микромира, которую мы уже готовы принять как нечто привычное и очевидное, единственная дорога настоящего ученого — это пионерский путь вперед по грани неведомого… Следуя этим путем, приходится подниматься, опускаться, отступать, балансировать на грани риска, но это единственное направление к вершине, с которой или откроются новые горизонты, или новые скалистые грани, которые опять придется преодолевать. И путь этот бесконечен, юноша. А справа и слева — удобные тропинки вниз. Одна ведет в обывательское болото самолюбования и самовосхваления за те «следы», которые удалось оставить где-то в окрестностях науки, другая — прямехонько в удобное кресло «организатора науки»… Окаянное слово! Как будто человек, который сам неспособен вести исследования, может организовать научную работу других!
— Но сейчас говорят и пишут в газетах, что открытия делают коллективы, — несмело возражал Тимофей. — И даже премии дают коллективам.
— Правильно… Но во главе научного коллектива должен стоять ученый с большой буквы, именно из тех, кто не отступит с грани; настоящий специалист и знаток своего дела. Он должен быть и генератором идей и обладать авторитетом, способным увлечь и зажечь весь коллектив. А тот, кто «сошел с дистанции» и сел в кресло «организатора науки», может только паразитировать на других… Это тормоз, а не организатор.
— А чем занимаетесь вы, Ефим Францевич?
— Я всю жизнь со студенческой скамьи занимался теми переменчивыми таинственными частицами материального мира, которые мы привыкли изображать смешными знаками в виде концентрических окружностей с крошечным ядром посредине. А еще теми удивительными и непостижимыми скачками, которые хитроумная материя зачала в себе, чтобы существовать вечно… Или которые мы, может быть, придумали, чтобы хоть какнибудь ориентироваться в хаосе микромира…
— Вы говорите про строение атомов? — уточнил Тимофей.
— Если угодно… Но я имел в виду, главным образом, атомные ядра. Это моя узкая специальность.
— Я где-то читал, что ядра тоже устроены сложно, — сказал Тимофей, — из разных частиц — нейтронов, протонов, мезонов…
— Увы… Все правильно, юноша. Частиц этих сейчас, к сожалению, набралось слишком много… И открываются все новые и новые…
— А вы открыли что-нибудь?
— К сожалению, пришлось.
— Почему к сожалению?
— Потому что все было бы гораздо проще и удобнее для нынешней науки, если бы элементарных частиц оказалось поменьше. Впрочем, я предвижу кое-какие радикальные реформы в этом балагане… Они просто необходимы… И, должно быть, начнутся скоро… Хотелось бы дожить до этого…
— Как много вы всего знаете! — вырвалось у Тимофея.
— В сущности, ничего мы, дорогой мой, по-настоящему не знаем, — усмехнулся Воротыло. — Предположения, предположения, модели, формулы. А истинная картина мира остается величайшей загадкой. Начальный взрыв, пространство, время, кто объяснит, что все это такое…
— Ну, пространство и время — это формы существования материи, — несмело возразил Тимофей.
— Это-то конечно, — весело согласился профессор, — а дальше?
— Что дальше? — не понял Тимофей.
— Их свойства, особенности, законы, которыми они управляются. Вот, скажем, время. Что мы с вами о нем знаем? Что оно течет? А куда оно течет и откуда, и почему? И можно ли его ускорить, замедлить, остановить, сжать, растянуть, повернуть вспять?
— Можно, — решительно заявил Тимофей.
— Почему вы так думаете?
— Я… просто знаю…
— Как это — знаете? Каким образом? — удивился профессор.
— Ну, чувствую…
Воротыло задумался.
— Конечно, ваши ощущения должны быть совсем особенными, сказал он наконец. — Полгода летаргии… Интересно, ощущали вы как-нибудь свое существование в это время?
— Ощущал, — ответил Тимофей не очень уверенно.
— А что именно ощущали?
— Ну, вроде бы смену дня и ночи, — сказал он, вспомнив мигания, которые пробовал считать.
— А ощущали вы само течение времени?
— Как это? — опять не понял Тимофей.
— Казалось ли вам, например, что время тянется медленно?
— Наоборот, казалось, что оно летит очень быстро…
— А вы не боялись?
— Чего?
— Что можете не проснуться.
— Нет… Я знал, что могу проснуться… когда захочу.
— Вот как? — удивился профессор. — И что же! Получилось?
— Получилось…
— Очень интересно… — покачал головой Воротыло, задумчиво глядя на Тимофея. — А вы не боялись, что вас… похоронят живым… или положат на анатомический стол?..
— А почему? Я же был живой.