держиморды-городового, лениво гуляющего по базару, или взяточника-городничего, запустившего все дела. Но на самом деле, эта система была одной из самых эффективных в мире, а функционировала четко и слаженно, составляя единую стройную структуру государственного правоохранительного контроля. На верхней ее ступени стоял министр внутренних дел — куда более значительное лицо, чем теперь. Это был второй пост в государстве после премьера (а то и совмещавшийся с премьерским), поскольку министр действительно ведал всеми «внутренними» делами, организацией административного управления внутри страны непосредственно ему подчинялись губернаторы. В их ведении, в свою очередь, находились и административные, и полицейские структуры местного уровня, и так далее. Низшим же звеном данной системы являлись сельские старосты, а в городах — дворники. В то время, кроме уборки улиц, в их прямые обязанности входила и охрана правопорядка на своем клочке территории. В качестве должностного лица каждый дворник получал служебную полицейскую бляху, обладал правом задержания нарушителей спокойствия и подозреваемых в каком-либо преступлении, и непосредственно подчинялся квартальному надзирателю, т. е. 'участковому'.

Короче, это была та самая всеобщая система 'недреманного ока', которую так презирали и против которой так протестовали представители передовой отечественной интеллигенции. Хотя с другой стороны, в то время можно было ночью без опаски ходить по улицам, о систематических квартирных кражах и слыхом не слыхивали, ограбление среди бела дня ворвавшейся шайкой показалось бы просто невероятным, да и террористы с маньяками сплошь и рядом не разгуливали. Так что можно бы и задуматься: что все-таки лучше? Между прочим, на «благословенном» Западе, со свободами которого наши либеральные и демократические круги так любили сравнивать постылую родную действительность, преступность уже тогда чувствовала себя куда более комфортабельно, чем в России.

А в нашей стране бандиты и жулье могли более-менее вольготно ощущать себя разве что в трущобах, вроде пресловутой Хитровки. Однако число подобных мест было весьма ограничено (не зря же такой сенсацией стало их описание Гиляровским). Ясное дело, полиция имела в них своих осведомителей, поэтому и знала преступный мир наперечет. Так что городовой и в самом деле мог себе позволить спокойно прогуливаться по базару, калякая с бабами и регулируя мелких нарушителей — если случалось что-то более серьезное, он обычно уже по характеру преступления знал узкий круг лиц, среди которых надо искать виновного. Да и сама по себе трущобная специфика являлась серьезным ограничительным фактором для роста преступности. Согласитесь, что не очень-то велик соблазн стать 'джентльменом удачи', если этому сопутствует жизнь 'на дне', в притонах и ночлежках.

Но, пожалуй, еще более мощной преградой для развития уголовной среды были прочные моральные устои тогдашнего россиянина. Скажем, если поднять самые громкие уголовные дела конца прошлого — начала нынешнего века (см. напр. Н. В. Никитин, 'Преступный мир и его защитники', М., 1996), то можно обнаружить удивительный факт: расследование большинства из них не стоило правоохранительным органам ни малейшего труда. Преступника замучивала его собственная совесть, и он сам шел сдаваться с повинной! Поэтому описанные у Достоевского душевные страдания Раскольникова вовсе не плод писательской фантазии, а самая что ни на есть обычная реальность своего времени, как бы странно она ни выглядела с точки зрения россиянина сегодняшнего. И наоборот, дореволюционные попытки русских авторов вроде В. В. Крестовского, Н. Э. Гейнце, А. Е. Зорина, А. Н. Цехановича, писать детективы обычно оказывались неудачными, и их произведения выглядят довольно жалко и надуманно. Все их 'петербургские тайны' представляли собой лишь подражательство 'парижским тайнам', а то вроде как даже стыдно было за свою спокойную и благополучную страну, где подобной «романтики» и в помине не существовало.

Не лишне вспомнить и былую строгую придирчивость общественного мнения. Далеко не любые деньги открывали доступ к более высоким жизненным благам. Какой бы капитал ни сколотил делец сомнительными махинациями, он не имел ни малейших шансов войти в круги солидного общества — ни дворянского, ни интеллигентского, ни купеческого. В лучшем случае, мог надеяться, что туда попадут его дети и внуки, когда по крупицам сумеют создать свою собственную безупречную репутацию.

И особенно важно отметить, что подобное отношение было характерно не только для привилегированной верхушки общества, оно относилось к явлениям общенациональным. Существовали, конечно, злодеи-разбойнички, в семье не без урода. Да в том-то и дело, что в народной массе они воспринимались именно моральными уродами. Нет в русском фольклоре благородных Робин Гудов и вызывающих симпатии Картушей. Все разбойники в народных сказках и преданиях предстают персонажами сугубо отрицательными, зачастую связанными с нечистью и запродавшими ей души (см. напр. 'Разбойничьи сказки' в пересказе В. Цыбина, М., 1993). В лучшем случае, подобно легендарному Кудеяру, им предоставляется право уйти в монахи и замаливать прошлые злодеяния. Уж, казалось бы, какую посмертную благодарность должен был заслужить в устном народном творчестве Стенька Разин! Но прославил его своим «Утесом» интеллигент Навроцкий, а в народной памяти Разин навеки осужден за душегубство на заточение в глубокой пещере, есть щи из горячей смолы и грызть каменные пироги. Причем рассказывает Гиляровскому это предание не купец или земледелец, а бывший есаул разбойничьей шайки (В. Гиляровский, 'На жизненной дороге', Волгоград, 1959).

В строгом деревенском миру преступник, в том числе и оправданный по каким-то юридическим обстоятельствам или отбывший законное наказание, все равно до конца дней обречен был оставаться «неприкасаемым», окруженным стеной отчуждения. Вот и прикиньте, какой психологический барьер требовалось преодолеть человеку, чтобы из своей родной среды окунуться в уголовную. А уж если окунулся, обратного хода в деревенскую общину ему не было, и оставались пути только в городские притоны или заводскую рабочую массу, где устои общественной морали были гораздо слабее, и этим вопросам не придавалось такого острого значения. (Кстати, и в воспоминаниях того же Гиляровского разбойники в промежутках между главным промыслом пристраиваются то в артели портовых грузчиков, то на белильном заводе).

Конечно, параллельно с бурным промышленным ростом начала века положение постепенно менялось. И традиции прежней морали ослабевали, и среда для подпитки преступности значительно расширялась. А частичное смыкание уголовщины с «политикой» произошло еще в период революции 1905–1907 гг., когда боевые организации эсеров, анархистов, максималистов, большевиков взяли на вооружение чисто уголовные методы — по всей стране совершались «эксы» (экспроприации), то бишь вооруженные ограбления банков, магазинов, частных лиц, внедрялся широкомасштабный рэкет крупных землевладельцев, промышленников, банкиров и торговцев, с которых под угрозой расправы собирались крупные суммы 'на нужды революции'. А там проверь — на чьи нужды. Восстания сопровождались погромами и грабежами, терактами сводились счеты с представителями правоохранительных органов. Не мудрено, что, воочию убедившись в силе и удобстве организации, к политическим громилам начали примыкать блатные. А революционная молодежь перенимала опыт у них, все меньше считаясь с идеологическими программными установками своих партий, и все больше увлекаясь практическими выгодами. Да и на нарах потом рядом сидели.

Новый толчок росту преступности дала война. Как уже отмечалось, теперь и рабочая среда оказалась сильно разбавленной нахлынувшими люмпенами. Подпитка шла и за счет неустроенных беженцев с оккупированных территорий, и за счет дезертиров. Ну а Февральская революция подарила уголовщине полную свободу действий. Да она и сама активно поучаствовала в событиях. Во время стихийного бунта в Петрограде 27. 2. 17 г. солдаты, рабочие и шпана первым делом открыли ворота семи городских тюрем, выпустив всех заключенных, и в дальнейшем вожаками обезумевших толп, громивших полицейские участки и поджигавших здания судов, зачастую выступали блатные.

А вслед за столицей и в других городах 'революционная демократия' первым делом считала своим долгом открыть «царские» тюрьмы, и заодно с единицами «политических» получали свободу десятки и сотни уголовных. А Временное Правительство вышло из создавшегося положения очень просто. Не могло же оно искать и арестовывать тех, кого 'освободила революция'! И в марте 1917 г. была объявлена общая амнистия. В результате которой и те тюрьмы и каторги, которые еще не были разгромлены, хлынули на волю. 100 тысяч бандитов, воров, убийц, жуликов… Да ведь и цифра-то смехотворная по сегодняшним меркам! По сравнению с любой из нынешних амнистий! А ведь 100 тыс. — это было общее «население» всех тогдашних тюрем! Но только выплеснулись они в атмосферу хаоса, анархии и официально провозглашаемой вседозволенности, а вся четкая и отлаженная правоохранительная система России была сметена и «отменена» под одну гребенку с 'царским режимом'. Результаты говорят сами за себя: если за весну 1916 г.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату