склады продуктов, завезенных англичанами, и из-за трудностей с вывозом их в другие районы (скорее по бесхозяйственности, чем по объективным причинам) стали кормить этими продуктами и заключенных. Хотя и маленькими порциями, но по сравнению с другими местами заключения это казалось даже «роскошью». Бараки, тоже построенные при англичанах, были добротными и теплыми. Но внутрилагерные порядки сразу установились кошмарные. Правда, сроки заключения давались еще небольшие — 3 года, 5 лет, но ведь лагеря-то были 'особого назначения'. И к заключенным продолжали относиться как к смертникам — только чтоб 'добро не пропадало', предстояло использовать их физическую силу, так же как одежду расстрелянных. Один из основателей лагерей, чекист Угаров, любил говорить: 'У нас, большевиков, такой принцип, если человек не годен к работе — расстрелять. Это не богадельня'.
В Холмогорах свирепствовал комендант Бачулис. По прибытии в лагерь следовал общий обыск, для чего всю толпу, не отделяя мужчин от женщин, заставляли раздеваться догола — все равно, под дождем или на морозе. Хотя сам обыск был чисто формальным, главное было унизить, отобрать мало-мальски ценные вещи, да еще и присмотреть себе красивых женщин. Заключенных Бачулис разделял на десятки, и за малейшую провинность одного расстреливались все десять. Работа устанавливалась по 14 часов в сутки — с надзирателями, вовсю применявшими побои. Однажды комендант, увидев, как заключенные сели передохнуть, без предупреждения открыл по ним огонь. Применялись различные виды наказаний — порки, 'темный карцер', 'холодная башня'. В Архангельском лагере штрафников забивали суковатыми палками-'смоленками' по имени коменданта Смоленского. В Холмогорах ставили 'на комар' — обнаженную жертву привязывали к столбу перед комендатурой, закрутив руки назад и зажав ноги в колодку, и оставляли на расправу кровососущим насекомым. В зависимости от продолжительности, это наказание могло и играть роль смертной казни. Похоже, опыт сочли удачным, и впоследствии он упоминается и в других местах — в Кемском лагере, на Соловках. Зимой замораживали — голого человека поливали водой или бросали в камеру, набитую снегом.
Каждый начальник все так же содержал целый гарем — у него были свои «кухарка», «прачка», «уборщица» и т. п. Причем если выбор падал на какую-то женщину, свои же подруги умоляли ее не отказываться, чтобы не попасть под расправу всем «десятком». А приток из других лагерей продолжался. Массами стали присылать арестованных социалистов — эсеров и меньшевиков. И в дополнение к двум существующим в конце 22-го был создан еще один лагерь — в Пертоминске. Даже по отношению к Архангельску и Холмогорам он считался «штрафным». Тут заключенных держали в кельях старого монастыря, которые вообще не отапливались и нар не имели. И запасов питания тут не было, кормили одной лишь сухой рыбой, зачастую предоставляя пользоваться снегом вместо воды, так что попавшие сюда мерли, как мухи.
Во всех трех лагерях свирепствовали болезни, да и работа косила не хуже расстрелов. Опыта в лесоповале еще не было ни у тюремщиков, ни у заключенных, поэтому просто гнали в лес без подходящей одежды, без нужного количества инструментов, и заставляли пахать на износ, выполняя «уроки», заданные с потолка. Покалеченных, обессилевших и обмороженных порой пристреливали на месте. А вдобавок, и все результаты оказались коту под хвост — по той же неопытности деревья рубились абы какие, не в сезон, некондиционные, должным образом не обрабатывались, а то и валили в болото, так что невозможно было вывезти. И когда это выяснилось, покатились массовые расправы за «диверсии» и «саботаж». Впрочем, сами чекисты с отчетностью на первый раз выкрутились — в их распоряжении были конфискованные лесосклады, оставшиеся еще от прежних хозяев. И хранившуюся там древесину они толкнули на экспорт, доложив партийному руководству, что это выработка лагерей.
Но все же весной 1923 г. сюда прикатила комиссия из Москвы — то ли настучал кто-то, то ли в рамках кампании по общему наведению порядка в системе ГПУ, которая тогда проходила. И вскрылись многие вопиющие факты злоупотреблений, пьянок, употребления наркотиков, разврата. Вскрылось то, какие оргии закатывали в окрестных населенных пунктах лагерные «царьки», уверенные в своей безнаказанности — с пальбой, битьем стекол, изнасилованиями. Всплыл и 'челночный бизнес' с перепродажей вещей расстрелянных и конфискованных ценностей через местное население. Словом, то, что было допустимым и нормальным в 1918-22 гг., теперь вступало в противоречие с отладкой строгой государственной системы. К тому же, и Архангельск с открытием международной торговли перестал быть 'медвежьим углом'. И тот факт, что «секретная» сторона жизни лагерей протекает на глазах местного населения, тоже был признан неприемлемым.
И эти «лавочки» было решено прикрыть с крупными перетрясками и взысканиями среди их руководства. А новые лагеря, перенесли в более подходящее место, на труднодоступный и уединенный Соловецкий архипелаг, где имелись готовые монастырские стены, остатки прежнего хозяйства, напрочь отсутствовали нежелательные свидетели, а природные условия исключали возможности побега или проникновения посторонних. К моменту ликвидации Северных Лагерей в июле 1923 г. из всех стекавшихся сюда людских потоков в них оставалось лишь около двух тысяч человек. Которых и вывезли на Соловки.
Описание Соловков у Солженицына, пожалуй, получилось несколько искаженным — в его «Архипелаге» они представлены как некий 'фантастический мир', в котором сосуществуют рядом и жесточайшие наказания, и почти что опереточная фантасмагория увеселительного заведения — спектакли драматической труппы, изображения слона с буквой «У» на попоне, то есть У-СЛОН (управление Соловецких лагерей особого назначения), свои печатные издания, 'раскопочная комиссия' и 'дендрологический питомник'. Отсутствие обреченности, поскольку и сроки-то у всех чересчур короткие. Видимо, такое смещение акцентов объясняется тем, что Солженицын в качестве основного источника пользовался живой памятью, дошедшей через поколения заключенных. А она, естественно, сохранила самые яркие внешние черты, отсутствовавшие в последующих лагерях. Опять же, память о Соловках передавалась через тех, кто сумел там уцелеть. А уцелели, главным образом, социалисты. Которые в то время еще содержались в льготных условиях отдельно от «контрреволюционеров», в более приличных помещениях, им давали лучшие пайки, позволяли гулять бесконвойно и не гоняли на каторжные работы.
Но если мы обратимся к воспоминаниям А. Клингера, Ю. Бессонова и др., которым чудом удалось бежать, то увидим, что основная масса заключенных уже тогда содержалась в ежовых рукавицах, без малейшей «свободной» отдушины, впроголодь, и сплошь погибала на общих работах — прокладке железной дороги, лесоповале, или, что считалось еще хуже — торфоразработках. Там находили смерть почти все, и никаких иллюзий относительно своей участи ни у кого не было. При трехгодичных сроках заключения люди с первых же дней понимали, что выжить эти три года у них вряд ли получится. И систематические расстрелы тоже продолжались, хотя и в меньших масштабах, чем в Холмогорах. В 1923-25 гг. тут расстреливали в среднем человек 15 в неделю. Поэтому Соловки действительно можно считать некой переходной ступенью, но не от 'фантастического мира' к строгой системе ГУЛАГа, а от лагерей смерти к лагерям 'истребительно- трудового' типа. Так же, как в глубинах древности от поголовного истребления пленных и принесения их в жертву богам постепенно переходили к превращению их в рабов.
Продолжались по стране и «обычные» расстрелы, хотя их размах все же снизился. Информацию о них систематизировал, например, инженер В. Бруновский, который сам был приговорен и просидел 3 года в 'коридоре смертников', но как гражданина Латвии, его потом обменяли на арестованных там коммунистов ('Дело было в СССР', АРР, т. 19). По его данным, даже в «золотые» нэповские годы середины 20-х в СССР ежегодно казнили около 6 тыс. чел. — из них четвертую часть в Москве. Поскольку фиктивные расстрелы тоже еще практиковались, то сохранились сведения и о самой процедуре. До 1925 г. приговоры приводились в исполнение по ночам в бане внутренней тюрьмы на Лубянке, а днем там же мылись арестованные. Инструкция о раздевании жертв донага все еще действовала, и приговоренные сдавали одежду тому же каптеру, что моющиеся — разве что на помывку мужчин и женщин водили по отдельности, а на расстрелы — вместе. А после бани те заключенные, у кого не было сменного белья, могли получить белье казненных.
Правда, в отличие от времен 'красного террора' содержали теперь смертников и смертниц в разных камерах, но все еще в общем коридоре — и надзор, и даже обыски женщин осуществлялись мужским персоналом. Только для «физиологического» обыска приглашалась специальная надзирательница. С 1925 г. расстрелов стало меньше, и технология казней изменилась.
'В канцелярии объявляется приговор, предлагают расписаться в том, что приговор объявлен, причем после прочтения приговора руки крепко связываются веревкой. Если смертник начинает кричать, ругаться,