А сын в это время был недалеко. Придя домой, он увидел в саду под грушей огонек, услышал голоса матери и Маку-шенки и не захотел или не отважился (он и, сам не понимал) подойти. Тихонько забрался на чердак своей новой недо строенной хаты, где стал ночевать, как только потеплело, и лежал там, устремив взгляд в дыру для трубы, сквозь кото-: рую на него смотрели три далекие звездочки.
14
Плотники явились неожиданно и дружно взялись за работу. Максим ничего не знал об их приходе, и пока вернулся с поля, сруб приобрел все черты настоящего дома, не хватало разве только трубы. Плотники, как будто нарочно, в первую очередь подогнали подоконники, вставили новенькие рамы, навесили двери. Издалека трудно было заметить отсутствие стекол, а на трубу мало кто обращал внимание, — и дом выглядел совсем готовым.
Максим, увидев это, так удивился, что, подойдя к зем лянке, не решился зайти в дом, где разговаривали люди, стучали топоры, свистели фуганки. Из трубы землянки тянулся в небо жаркий прозрачный дымок. Мать, раскрасневшаяся, в новом платочке, встретила его на пороге.
— Что это такое, мама? — спросил он.
— Прокоп Прокопович вызвал бригаду, которая райком строит.
«Выпросила», — хотел было он упрекнуть её, но сдержался, глядя на её довольное лицо и побоявшись обидеть старуху мать.
— А доски? — кивнул он головой на груду, лежавшую у входа.
У него не хватало материала на настилку пола, и он, не желая обращаться к Лазовенке, не раз задумывался, где, кроме «Воли», можно бы распилить бревна.
— Василь одолжил, сам привез на машине. А бревна забрал. Распилит.
Максим не то чтобы разозлился, а как-то странно растерялся. Раньше мать ни одного шага не делала, не посоветовавшись с ним. И вдруг… Он воспринял это как своеобразный протест, бунт против него. Стало обидно и больно.
— Ишо, Максимка, глины привезти. Завтра печник придет, — ласково заговорила мать, с тревогой наблюдая, как бледнеет его лицо. Но никакая ласковость уже не могла его удержать.
— У меня все лошади на севе. И мне не до глины.
Мать укоризненно покачала головой и не пожалела его, хотя знала, что ему тяжело.
— Тогда я Василя попрошу. Пускай тебе стыдно будет, — она повернулась и пошла в землянку. — Думаешь, авторитета у тебя прибавится, когда ты глины себе не привезешь и в землянке жить будешь?
Максим, ничего не ответив, тоже повернулся и пошел назад, в поле. Все спуталось у него в голове в эти горячие дни, все чувства сплелись в какой-то темный клубок. Настороженно встретил он появление в колхозе Макушенки, думал, что тот приехал ревизовать его работу, искать ошибки. С раздражением принял помощь Лазовенки, связывая её с приездом секретаря райкома. Но вот уже третий день работали добродеевцы на полях «Партизана», и никакого «подкопа» не было, ни в чем не мог он его обнаружить. А все, что делалось, делалось на пользу колхозу и, значит, в помощь ему, председателю. Секретарь райкома совсем не вмешивался в его повседневные дела. Он все больше ходил один, знакомился с хозяйством, просто и сердечно разговаривал с людьми в поле, на ферме, заходил к колхозникам в хаты, сидел на уроках в школе. На третий вечер сделал доклад о международном положении, закончил его спокойной беседой о делах колхоза, призывал скорее строить гидростанцию и подумать об осушке болота.
Узнав, что в лавке нет соли и женщины должны бегать за ней в Добродеевку, Макушенка на рассвете вызвал заспанного, перепуганного Гольдина. Через два часа соль была уже в лавке. Лазовенка показался только раз — в первый день работы. Был он приветлив, весел, на прощанье крепко, дружески пожал Максиму руку. Колхозники его сеяли и обрабатывали землю, как на своем собственном поле — добросовестно, старательно. Максим не мог не видеть, что эта неожиданная помощь, пример добродеевцев в работе, пребывание секретаря райкома, его беседы с колхозниками, соревнование между бригадами всколыхнули людей, зажгли энтузиазм. Казалось, другие люди работают в поле. Это даже Шаройка заметил и истолковал по-своему, по-шаройковски:
— Хитрый у нас народ, Максим Антонович. Хитрый, брат, ой хитрый. Гляди, как стараются при секретаре. Работают как черти. При такой работе бригадиру делать нечего, в окошки стучать не приходится…
Максим ничего не ответил.
Скоро кончится сев. Быстрое завершение весенних работ и радовало его и почему-то тревожило. В тот день тревога приутихла, но неожиданно появившиеся плотники, разговор с матерью снова подняли в душе бурю.
Как он должен ко всему этому относиться? Не обращать внимания на чуткость секретаря райкома, на щедрость Лазовенки? Сделать вид, что это его не касается и мало интересует, что все это делается ими для его матери, вдовы партизанского командира Антона Лесковца?
Но Максим понимал, что это было бы более чем глупо — отделять себя от семьи, в которой, по сути, останется тогда одна мать, от светлой памяти отца.
Ему достаточно уже надоела жизнь в землянке. Он избегал даже заходить туда и завидовал, когда приходилось бьн вать в хороших, уютных хатах. Мысли о своем незаконченном доме иной раз не давали ему уснуть до утра. И вдруг все разрешается так просто и быстро. Через несколько дней он будет в собственной хате, и никто не попрекнет его, что он построил её, использовав свое положение председателя (он очень боялся такого попрека). Да, он не может не быть благодарным и Макушенке и Василю. Но высказать эту благодарность словами он, разумеется, был не в силах.
…Взяв в конюшне лопату, Максим незаметно пробрался в карьер у старой мельницы, где издавна брали глину, спустился в самую глубокую яму и за какой-нибудь час-два выбросил наверх глины не на одну печь, а на добрых три. Привез он её домой вечером, когда уже совсем стемнело.
15
Весь день Ладынин, Макушенка и Максим ходили по полям, осматривали посевы, беседовали с колхозниками. Под вечер они возвращались домой.
Настроение у Максима было скверное, он все никак не мог примириться с тем, что Лазовенка ему помогает, и помогает не на шутку. К тому же ещё пришлось выслушать от Маку-шенки несколько неприятных замечаний, которые он расценивал по-своему — как первый шаг к определенным выводам о нем, неудачном руководителе. Вдобавок он за день очень устал, больше, чем обычно.
День был знойный, пекло, как в июле. И земля была сухая, будто в середине лета. Пыль, тонкая, словно пепел, устилала дорогу, ноги тонули в ней. На черный костюм Макушенки и сапоги Лесковца лег светло-серый налет.
Макушенка поглядел на дымное небо, где не было ни облачка.
— Эх, дождика бы!
— Сегодня должен быть непременно, — уверял Ладынин. — Я всегда безошибочно чувствую его приближение. Ноги гудят.
Возле моста — стойла. На берегу — черный квадрат выбитой скотиной земли. На нем тесно лежали и стояли коровы, некоторые из них вошли в воду и помахивали хвостами, хотя ни мух, ни оводов ещё не было, а комары попрятались от жары.
Среди стада виднелись фигуры женщин с ведрами и подойниками; каждая находила свою корову, поднимала и отгоняла в сторону. Немного дальше, под вербами, у изгороди, отделявшей стойла от посевов, доили колхозных коров. Доярки были в белых косынках и синих передниках. На самом берегу сидела заведующая фермой Клавдя Хацкевич, перед ней, до половины погруженные в воду, стояли бидоны.
— Какой у вас дневной удой? — повернулся Макушенка к Максиму, в морщинках у него под глазами