Сообщения с франта читаем молча, одними глазами. Страшно — произнести вслух этот жестокий приговор, оторвать от сердца еще один город, еще кусок родной земли, на которой сапог оккупанта стремится с каждым днем стать прочнее. Порабощена почти вся Украина, вся Белоруссия, Эстония, Латвия, немало областей Российской Федерации, в блокаде Ленинград, враг подступил к самой Москве!
С ног валит, малокровие, колени подкашивает невыразимое отчаяние. Какое это страшное состояние, когда вдруг тобою овладевает отупение, безысходность, когда все, во что ты веришь, что считал непреклонной правдой, вдруг…
Э, нет! Так легко я не поддамся минутным порывам, надо вновь укрепить в себе веру! Без этого станешь «живым трупом». Безразличие — состояние духовно мертвого человека, либо догнивающего, либо скитающегося как загробная тень. А я «буду сквозь слезы смеяться, буду в горе петь песни»!
«Гетьте, думи, ви хмари ociннi…» И мне вспоминается статья в одном из июльских номеров «Правды»: «Блицкриг или блицкрах?» Сегодня заговорили о ней с Николаем Дмитриевичем Однороманенко. Это учитель математики. Умница и милейший человек. Живет с сыном, мальчиком лет четырнадцати, которого любит безумно. Жена умерла перед оккупацией. Калека, без левой руки, он сам ведет хозяйство, вырываясь из когтей голода. Всякий раз, придя в школу, вижу его голубые, ясные и проницательные глаза, которые нет- нет да и скажут тебе что-нибудь радостное. Эти глаза мне всегда напоминают глаза Михаила; они излучают такую же непоколебимую уверенность, даже одно немое их выражение как бы говорит тебе: «Это ничего еще не значит. Сдали? Значит, потом будут брать обратно…» Именно такие глаза мне нужны сейчас, глаза, обещающие тебе поддержку, глаза, внушающие тебе веру. И пускай меня простит Михаил за то, что порою засматриваюсь на чьи-либо глаза. Сильнее самой сильной любви, крепче самой крепкой дружбы людей объединяет ненависть. А фашистов Дмитриевич возненавидел с первого дня той же непримиримой, смертельной ненавистью, что и я. В самом деле: «блицкриг или блицкрах»? Подробно изложила ему содержание статьи (тогда я ее дважды или трижды прочитала, и каждое слово сохранилось в глубине сердца), основную ее мысль: рано или поздно, но «блицкриг» несомненно станет «крахом». Дежурили с ним вдвоем. С утра была Анастасия Михайловна, но потом она ушла. На столе кто-то оставил свежую газету. Я первая вызвала его на откровенность. До этого и он, видимо, присматривался ко мне, однажды как-то тепло, по-дружески шепнул мне потихоньку: «Вы слишком эмоциональны, сдерживайте себя!» Где-то в одной из книг у меня сохранилась вырезка этой статьи. Попросил ее — обещала принести. Хорошая была с ним беседа! Обсуждая статью, мы по-своему толковали причины, которые обусловливают крах Германии. И настроение у меня сразу же изменилось тогда, даже удивилась: как это я могла поддаться унынию?
После так называемого обеда помогала матери. Она белила комнату и рассказывала базарные новости:
— Людей теперь хватают на улицах не только для того, чтобы послать на разные работы, но и для того, чтобы отвести их прямо в эстап[3]. Сиди уж лучше дома и подальше запрячь книжки.
27 ноября
К нам зашла соседка. Еще с утра Наталка и Маруся отправились в Дарницкий лагерь, куда пригнали тьму пленных. А что, если Гриць и Миша попали в плен? Тогда надо будет попытаться любой ценой спасти их от голодной и унизительной смерти. Соседка зашла узнать, вернулись ли наши и с чем. Дети подняли визг, соседка говорит быстро и громко, стараясь перекричать детей; мама успокаивает их и одновременно отвечает гостье. Маринка тоже покрикивает на мальчиков, которые ей порядком надоели. Этот всеобщий шум и гам меня злит и раздражает. Прикрываю дверь своей комнаты, но и сквозь нее слышу все.
— Уж не знаю, что и думать. Сито говорит одно, гадалка — другое. Где он? — спрашиваю ее. «Курск, говорит, недавно сдали, Митя, должно быть, где-то в дороге. Карты именно о дороге говорят и еще об одном каком-то блондине, который с ним вместе. А в дороге к ним какая-то шатенка присоединилась…» Сама погадала на картах-выпало то же самое: дорога, блондин…
…Кое-кому оккупация окончательно забила голову. Люди начали обращаться ко всяким гадалкам, картам. Наша соседка гадает на сите. Это целая процедура, длящаяся с полуночи до утра, собственно до рассвета. И все это, чтобы уверовать, чтобы обрести надежду, которая так и ускользает. Мать смеется над этими гаданиями, над гадалками, над объявившимися на Куреневке «знаменитостями» и уговаривает соседку зря не разбрасывать деньги, не заниматься глупостями, а успокоиться лучше на том, что ее Митя все же успел отступить вместе с нашими.
Соседка ушла, поохав над тем, что будет дальше, что подохнем все с голода, что на «обмен» надо идти в глухие уголки, так как в близких районах «освободитель» все начисто ограбил. Здесь колхозники смогли запрятать лишь кое-что для собственной потребности.
…Мы уже успели проглотить свой микроскопический ужин, а Наталки и Маруси все еще нет. За окном глухая ночь, на улице — ни души. Мать сидит и волнуется. Что могло случиться? Почему так задерживаются? Ведь по улице можно ходить только до пяти часов дня!
— Раз до сих пор их нет, что-то, видимо, все же произошло…
Она наведалась к Мамонтихе и Станкевичам, которые также ушли с утра. Но и там никто не вернулся.
— Ой, господи… Неужели набрели на чей-то след? — И в голосе ее грусть и страх.
Дети играют. Сейчас мама их будет укладывать. Юрик говорит: «Мама на работу ушла?» А Василек: «Мама пошла папу искать. Папа пленный…» Потом дети начали плакать, не хотят спать ложиться без своих мам. Бабушка пообещала им спечь утром по большому-пребольшому сахарному бураку, и мальчики, утешившись, заснули.
Переволновалась мать и вчера: я вернулась поздно. После «хождения по мукам» едва доплелась домой. Как только рассвело, ушла добывать наряд на картошку. Есть было нечего, суп, в котором, сколько ложку ни гоняй, ничего не найдешь, мать еще не успела сварить. К концу дня, напрасно побывав у нескольких «панов», уже еле ноги волочила. На почве сильного истощения и утомления совсем есть не хотелось, жаждала лишь одного — уснуть. Вот так бы завалиться и лежать долго-долго, целую вечность. Болели ноги, спина, пальто на плечах давило тяжелым грузом, клонило к земле.
По дороге в украинский Красный Крест (он спасает десятерых, а заморит тысячу. Вероломно напали, уничтожают целые народы, а «Крест» организовали: глядите, мол, какие мы гуманные!), на Пушкинской, увидела человек двадцать пленных, к которым отовсюду спешили женщины; они запрудили улицу, обступив пленных, расспрашивали их, плакали, проклинали немцев, громко роптали.
— Звери, что они с ними сделали?
— Где мой Володя? О, боже мой, боже!.. — голосила чья-то мать по сыну.
— Не видеть мне больше мужа!
— Грицю, Грицю! — какая-то женщина в отчаянии звала и искала среди пленных брата.
Озираясь по сторонам, проверяя, нет ли поблизости немцев, женщины украдкой совали пленным кусочки хлеба, вареную картошку.
Несколько пленных оказались совершенно босыми. Их красно-синие ноги скорее походили на подушки, чем на нижние конечности человека; они не ступали на них, а волочили за собой. Некоторые, правда, были «обуты», но как! В старые парусиновые туфли любых цветов, начиная от тех, которые некогда были белыми, в рваные калоши, подвязанные веревочками, просто в… портянках. Лица их чудовищно опухли и пожелтели, как у мертвецов; отекшие лица и глубоко запавшие глаза тускло смотрели вперед; синие губы едва шевелились, когда эти живые мертвецы просили еду или махорку. На плечах у них висели какие-то невообразимые лохмотья: лоскуты старых одеял, платков, шинелей, головы прикрывали если не платки, то старые картузишки. А на одном даже была деревенская шапка.
Все это тряпье они с трудом удерживали на себе опухшими и посиневшими руками. А ведь на улице шестнадцать градусов мороза. При сильном ветре.
Двое несли еще одного, который уже не в силах был передвигаться. Плелись они в Красный Крест, но несколько женщин перехватили их, потащили за собой и исчезли вместе с ними в каком-то дворе. Спасены, значит!