всегда умиротворенным. Этот юноша мне потому и нравился, что напоминал вас.
— Вы в самом деле меня помните?
— Да.
— У вас поразительная память.
— Нет, память у меня плохая. Я не могу вспомнить ничего из того, что делала в Константинополе, а вот вас помню.
— Почему вы мне не писали двадцать пять лет?
— Вы жили на Востоке, были женаты и, я полагаю, счастливы… Потом я узнала о вашем горе… Вы были слишком далеко от меня. Я принадлежала прошлому, сладостному и невозвратимому.
Слова «невозвратимое прошлое», она произносит с той же интонацией, что и слово «жизнь», без тени тоски, от которой у иных людей разговоры больше похожи на вздохи. В ее устах любая фраза звучит легко и весело.
Мы идем по лесу, и я рассказываю Клер о своих встречах с Лорной. Я знаю, что могу говорить с ней обо всем откровенно, что исповедь моя будет истолкована правильно, и даже самое тяжкое для меня признание не омрачится ревностью — защитной реакцией человека, нередко толкающей на реальную измену.
Буковая роща оголилась к концу декабря и сделалась просторной; из бурого хрустящего под ногами ковра выступают одни лишь белые атласные стволы. Мой рассказ о юношеской любви и новой встрече интересует Клер, она задает мне вопросы, но как-то рассеянно, и я чувствую, что к крику сойки она прислушивается внимательнее. Она останавливается перед зарослями рябины и боярышника, перевитыми малиновой с бронзовым отливом ежевикой, срывает веточку шиповника с коралловыми шариками и яркими, как цветы, листьями.
От еще не уснувшей земли, теплого мха, ползучего плюща и блестящих зерен дикого аронника поднимается терпкий аромат. Солнце стоит высоко в сером небе и сквозь редкие ветви льет печальный, будто закатный свет на светлые папоротники, краснеющие листья окрашивает багрянцем, лакирует мокрый подлесок.
Клер задумчиво ступает по песчаной дорожке, и, видя, как, сорвав длинный стебель ломоноса, она прикладывает его к ветке шиповника, я угадываю ее мысли.
Зелеными пятнами темнеют сосны на фоне золотистых дубов. Чем ниже по склону, тем пятна гуще, а в долине они и вовсе сливаются в единую массу; в прогалине видны стволы, вытянувшиеся розовыми колоннами, поддерживающими блестящий зеленый свод. Ветер колышет верхушки деревьев, а там, под сводами, воздух тепл и неподвижен.
В зимнем лесу, в пронизанных печальным светом оголенных рощах я дышу пьянящим, забродившим зельем красок; после джунглей я испытываю здесь изысканное духовное наслаждение аскета.
Возвращаемся; Клер просит Матильду подать чай, а сама, не снимая пальто и промокших ботинок ставит букет в вазу и подносит ее к окну, любуясь игрой света на алых листьях. Не спуская глаз с Клер, я веду ее к дивану. Она не может знать, о чем я думаю, прижимаясь щекой к ее ладони. А думаю я о том, сколько ее жестов я не увидел за то время, что мы не были вместе.
Клер встает, зажигает лампу, поднимается к себе, возвращается пить чай, а потом я снова замечаю, что она ушла. Оставшись один, беру в руки книгу. Какой приятный день. Мне кажется, мы ни о чем и не говорили. Я со всей откровенностью рассказал о Лорне, но, может быть, Клер что-то скрыла от меня? Искренен ли ее всегдашний невозмутимый вид? Ревность отвратительна, и все же толика любопытства или даже беспокойства, или хоть один упрек пришлись бы мне больше по душе. Ее движения будто бы заучены для того, чтобы мне нравиться, и потому нереальны. Вместо цельного своего образа она показывает мне лишь избранные картинки. Из этого дома, созданного для духовной близости и любви, дома, где между нами никогда не случилось ни одной размолвки, словно бы ушла жизнь. Осталось прекрасное покорное тело, улыбки, великолепная имитация безоблачного счастья с привкусом смерти.
Воображение подражает чувствам, любопытство их подхлестывает. Я нашел в Лорне воплощение любезных моему сердцу идеалов, я восхищался ее горделивой сдержанностью перед жизнью, но восхищался лишь для того, чтобы позднее вынести ей приговор. Люди, похожие на нас, не могут привлекать нас долго: они открывают нам глаза на наши собственные слабости.
Красота и обаяние Лорны исключительно духовного свойства, в них воплотилось неукротимое сияние зрелости. Очарование ее до такой степени индивидуально, что, когда бы не отсвет прошлого, не затаенное в уголке души беспорядочное, как сон, воспоминание — я б не оценил его и даже не заметил.
Я всегда полагал себя человеком молчаливым. Лорна же, оказывается, сочла меня болтуном. В этом мире мы оставляем то тут, то там множество различных отпечатков. Наше поведение почти всегда небескорыстно; скажем, чтоб избавиться от докучливого человека, мы напускаем на себя гнев или выказываем нарочитую скупость. Подолгу разговаривая с Лорной, я преследовал определенную цель: хотел услышать от нее, какую же роль я сыграл в ее жизни. Теперь я снова болтаю без умолку из страха выдать преждевременно другой мучающий меня вопрос: тело ее обладает притягательностью, секрет которой остался для меня неразгаданным, и его-то она сама не сумеет объяснить. Стремление постичь эту тайну приняло во мне форму желания со свойственным ему упорством, со всеми его орудиями и кратковременным огнем.
Сидя рядом с Лорной в кресле, я резко беру ее руку и сжимаю ее. Лорна вздрагивает, отстраняясь.
— Я напугал вас? — спрашиваю я.
Она отвечает не сразу и от волнения переходит на английский:
— Ваш властный жест пробудил во мне неприятное воспоминание. Однажды рядом со мной сидел мужчина, совсем как вы сейчас. Он так же решительно взял меня за руку. И я уступила ему, потому что это был несчастный человек, которого никто никогда не любил… Вот единственное, о чем мне больно вспоминать.
Я на свой лад истолковываю ее инстинктивный испуг: в память обо мне она отвергала всякую любовь и отталкивала всех мужчин, в результате и я тоже причислен к этому опасному племени, и не имею никаких преимуществ в ее глазах.
Я снова беру ее руку, а она отдает мне ее бесстрастно, словно играет с ребенком.
— Лорна, если я действительно так много для вас значу… Если вы принесли в жертву…
— Я ничего не приносила в жертву.
— Если и в самом деле вы через всю жизнь пронесли воспоминание обо мне… И из-за меня… Так неужели же встреча со мной дает лишь повод для разговоров о прошлом? И ваша рука, холодная, безжизненная, неужели не вздрогнет? Быть может, я вас разочаровал? Вы нашли, что я изменился. Разумеется, я уже не молод.
— Верно, вы очень изменились. Я полагала увидеть того же самого человека, какого знала когда-то, но постаревшего. Я хорошо помню вас некрасивым юношей с красными руками. Вы ничего не любили. И меня тоже не любили, но со мной вы чувствовали себя спокойным, почти счастливым. Во мне еще живо ощущение того, как, взявшись под руки и прижавшись друг к другу, мы бредем по парку или по лесу; я вижу вас за работой в вашей комнате, где сама сижу рядом, в голубом бархатном кресле, и шью. Вам покойно, но только в эту минуту и только благодаря мне. По отдельным намекам, по критическим замечаниям в адрес других девушек, я догадываюсь, что нравлюсь вам. Научившись понимать закодированный язык насупленного и стыдливого юноши, на первый взгляд вовсе мной и не интересовавшегося, я потом во всякой другой речи неизменно слышала фальшь. Все прочие слова казались мне неестественными. У меня чуткий слух. И вот, представьте, теперь я встречаю человека еще молодого, гораздо более привлекательного, чем прежде, любезного, благополучного, умеющего говорить красиво, владеющего тактикой, а сама оказываюсь для него целью… Да ведь это то самое, чему я всю жизнь противилась…
— Того юношу я тоже знал, и я его отверг. Мужчина, которым вы пренебрегаете сегодня, куда интереснее его, жизнь сделала его намного богаче, равно как и вас.
— В прежние времена вы ничего от меня не требовали; то что произошло, произошло само собой. Мы были невинны. Сегодня все серьезнее, хотя я совершенно свободна и беречь мне нечего.