Клер открылась мне сразу такой, какой с тех пор я видел ее всегда. Я с первого взгляда постиг ее характер и ее душу. Пока мы шли по парку, у меня еще оставались сомнения, словно бы часть ее существа была скрыта от меня. Но когда она сняла шляпу, открыв между чуть растрепавшимися прядками волос и темными бровями целую полоску лба, озарявшую лицо, я осознал, что она нравится мне вся целиком.
Только в зрелом возрасте начинаешь понимать, что, собственно, тебе по душе. Усталость и выпавшие на твою долю испытания обостряют чувства. Ты уподобляешься пресыщенному знатоку, которому все опостылело, а уж если он что-то и выделяет, то наслаждается этим осознанней и глубже, нежели всякий другой. Ко времени встречи с Клер я уже достаточно познал себя, жизненный опыт и выработавшееся с годами чутье безошибочно подсказали мне, что эта женщина в моем вкусе.
Я стал бывать в Шармоне чуть ли не ежедневно, и очень скоро сделался там своим человеком. Выдуманная мною роль позволила мне уберечь Клер от каких-либо материальных забот, а затем в наши отношения вмешалась любовь.
Полагая, что скоропалительно зародившееся чувство должно было вызвать у меня недоумение, Клер объяснила мне позднее, от чего мы сблизились так быстро. Я же тогда нисколько не удивился. Любить и быть любимым — что может быть естественней? Все просто, пока не начинаешь доискиваться причин.
Не стану описывать начало наших отношений. В основном я не ошибся в Клер; но для того чтобы по- настоящему узнать любимую женщину, нужны годы и ее собственная помощь. Начни я вспоминать те первые дни во всех подробностях, я бы невольно внес поправки в иные впечатления, оказавшиеся ошибочными. Вряд ли даже я смог бы их правильно восстановить.
Зато я прекрасно помню беседы с Матильдой, которая всякий раз при встрече говорила со мной о Клер. Она так страстно была предана хозяйке, что в конце концов, скрепя сердце признала и меня. Матильда привязалась к Клер во время ее болезни, разделила с ней годы затворничества и теперь еще считала хозяйку слабонервным ребенком, за которым нужен глаз да глаз. Она надеялась, что со мной Клер станет выходить, и я излечу ее от тяжкого недуга. Все это она произносила трагическим, заговорщическим шепотом, черные, как вороново крыло, гладко зачесанные волосы поблескивали, ровная полоска белого воротничка окаймляла темный корсаж, по желтоватому лицу с бледными, точно от мороза, пятнами пробегали тени.
Не знаю, была ли когда-нибудь Клер такой, какой мне ее описывала Матильда; от той странной болезни, безусловно, не осталось и следа. Я заметил, что Клер неохотно разговаривает с Матильдой и даже держит ее на расстоянии, хотя и полностью доверяет ей хозяйство.
Я всегда восхищался женщинами. Они знают о жизни нечто такое, что ускользает от нас, мужчин. Они умеют истолковывать нюансы и из малого составлять целую науку о человеке. Мужчины — пленники бытия, в результате постоянного непосредственного контакта с действительностью они воспринимают лишь то немногое, что дается непосредственным опытом. И все же ни одна женщина не удивляла меня так, как Клер. Учитывая, что выросла она в монастыре, а юность провела затворницей в Шармоне, можно было бы предположить, что в голове у нее одни химеры. Ничего подобного, я бы сказал, ей даже недоставало пылкости воображения.
Когда в семнадцать лет Клер из монастыря возвратилась в Шармон, мать разрешила ей взять с запыленных полок библиотеки те книги, которые по названиям сочла подобающими: «Коринну», «Новую Элоизу», «Рафаэля». На короткое время Клер сделалась современницей героев, говорящих на языке сердца. Для человека, не вступавшего еще в жизнь другого столетия, язык этот сохранил и чары свои, и яд. Из их жгучего плена Клер выбралась, однако без посторонней помощи, и при нашем знакомстве меня более всего поразило здравомыслие в столь юном еще существе. Я не уставал восторгаться ее мудростью и всегда выслушивал ее очень внимательно.
Своей драмы, своего болезненного отношения к отцу и к истории своего рождения Клер ни разу не выдала ни поведением, ни словом, ни малейшим движением души. Я никак не мог понять, как подобный бред укладывается в столь ясной голове. Иные убеждения заложены, как говорится, у нас в крови и никоим образом не зависят от нашей жизни и образа мыслей. Такого рода идеи, безумные, беспощадные, укоренившись в сердце, делают людей святыми или доводят их до отчаяния.
Флери надеялся излечить Клер гипнозом. Мне же понадобилось прибегать к магии. Достаточно было просто не замечать ее слабости, что оказывалось несложно, коль скоро я был о ней осведомлен. Любых разговоров на болезненную для нее тему я старательно избегал.
Надо сказать, что Клер, почитавшая обстоятельства своего рождения неизгладимым позором, иных предрассудков не имела. Ей были чужды условности в отношении собственного поведения, остававшегося наивным и простосердечным. В своих нравственных установках она, смотря по обстоятельствам, исходила порой из совершенно противоположных принципов. Щепетильность ее походила на манию, а предугадать ее реакцию в той или иной ситуации, исходя из общепринятых норм, было невозможно — особо щекотливые для нее вопросы надо было знать наперечет, как и особо деликатные точки тела, к которым не следовало прикасаться.
Она тотчас согласилась с доводами, в силу которых я, по моим собственным уверениям, не мог на ней жениться. В действительности она просто боялась, что, выходя замуж, вынуждена будет открыть мне свой секрет. Я же ссылался на разницу в возрасте, составлявшую якобы препятствие для благопристойного брака.
А между тем я ощущал себя совершенно юным, несмотря на то, что мне уже перевалило за сорок пять, а Клер удивляла меня своей зрелостью. Зрелой и уравновешенной казалась даже ее красота.
Чтобы не ошибиться, следует оценивать возраст человека по тому, на сколько лет он сам себя ощущает. Последнее слово за самим человеком. В чем секрет молодости? Ее продолжительность зависит от расы, темперамента, климата и бытовых обстоятельств. А еще от мудрости и осторожности, от интенсивности духовной жизни и от иных, порой совсем противоположных качеств. Что мы об этом знаем? Наиболее существенные проблемы помещаются не в слишком высоких сферах, и мы ими зачастую пренебрегаем. Люди слишком много думают о смерти. Зачем? Для себя самого смерти не существует.
Я сохранил свою квартирку в Париже; связанные глубоко и неразрывно, мы продолжали жить врозь. Я полагал, что таким образом жизнь пощадит наше счастье. Жизнь — коварная штука: она неизменно забирает свои дары, и облагодетельствованный ею остается в недоле. Не будь я настороже, вместо нас очень скоро явились бы на свет скверные неприглядные существа. Излишне тесное общение искажает образ ближнего. Начинаешь замечать лишь мелкие обиды и судить другого исключительно по внешним проявлениям. Это я знаю по опыту.
Если бы не первый мой брак, я бы до сих пор оставался в неведении относительно иных своих недостатков. В то время я принимал дурные свойства моей натуры за ее истинную суть. Сегодня я обнаруживаю, что эти свойства мне в значительной степени чужды.
В зависимости от состояния своего желудка человек вдруг делается гурманом или аскетом, другой становится безразличным от невзгод, физическая усталость порой отупляюще действует на ум, нужда порождает злобу. Бывают люди жестокие от слабости, другие — очаровательны, но не дай Бог вам их задеть. В человеке столько всего намешано, и он так легко поддается внешним воздействиям, что его истинная индивидуальность порой даже и не проявляется. Подлинно именно лучшее в нас: оно не навязано обстоятельствами, да только жизнь часто держит его в секрете. Повторюсь, она коварна.
Из чувств я превыше всего ставлю дружбу. Я пронес ее через всю жизнь и знаю, что это такое. А между тем я не так уж много виделся со своим другом. Он жил во Франции, а я в двадцать три года уехал на Борнео. В годы разлуки он оставался мне так же близок, как и в часы встреч. Он неизменно присутствовал в моих мыслях, и, когда он умер, я лишился возможности постоянно общаться с ним. В моих глазах он был безупречен. Я нисколько его не идеализировал, просто наши с ним отношения исключали все мелочное и посредственное. Дружба приемлет лишь очищенный и возвышенный образ, поскольку только он истинен.
Когда я говорю Клер, что все складывается как нельзя лучше и что только так мы можем быть счастливы, она и слушать меня не хочет. Она признает те, кстати, весьма спорные причины, по которым мы вынуждены жить раздельно, но осуждает сам принцип и не желает радоваться такой жизни. Она не одобряет мою чрезмерную осторожность, полагая, что любовь не нуждается в подобной осмотрительности,