сдержанности и неусыпном надзоре. В этом вопросе она не может меня понять. Сказывается разница в возрасте. Ей недостает моего опыта.
II
Я вырастил в Шармоне дивные розы, редчайшие ирисы и магнолии, на которых весной, среди темных еще обнаженных веток, распускаются громадные, точно белые птицы, цветы. Я не уверен, что Клер по вкусу вся эта роскошь, возможно даже, куст красных гвоздик или резеды понравился бы ей не меньше, чем прихотливые, отливающие множеством оттенков георгины, которое каждый год нужно высаживать заново. Просто я устраиваю для нее своеобразные спектакли.
Осень — время прожектов. Надо сменить землю под куртинами роз, часть сада спланировать иначе. Увы, я плохо владею этим искусством и могу судить о своей деятельности только по наглядным результатам. А потому я постоянно обращаюсь за советами, кому-то подражаю, переделываю, подправляю.
Солнечным чуть припудренным дымкой осенним днем ярко сверкают подернутые первой желтизной листья, обрамляя золотыми отсветами пышные клумбы. В уже поредевшей сиреневой роще виден высокий вольер с попугаями, откуда доносится их визгливое сытое щебетание. Когда к ним подходишь, они вспархивают пестрой тучей, а затем рассаживаются на решетке, обернув к вам курносые головы с выпуклыми лбами — этакие болтливые ученые в цветистых мундирах.
Иду поговорить с рабочими, они сносят стену, отделявшую нас от соседнего сада, который я купил. Весной здесь под цветущими вишнями раскинется скатерть розовых гиацинтов.
Когда я возвращаюсь к Клер, она спрашивает, уеду ли я сегодня в Париж. Я стараюсь прочесть на ее лице, что скрывается за этим вопросом: сожаление или укор. Она выглядит всегда столь безмятежно счастливой, что угадать ее мысли непросто.
— Уеду после ужина, — я пытаюсь поймать ее взгляд, но она отводит глаза. — Почему ты спрашиваешь? Тебе не хочется, чтобы я уезжал? Стоит мне остаться сегодня, я не покину тебя и завтра. Понимаешь, в конце концов мы вовсе перестанем расставаться. Мы приняли разумные решения, и надо их придерживаться.
— Я все прекрасно понимаю. Я только хотела попросить тебя привезти мне книг.
Мы проходим в гостиную. После полдника Клер садится на пол, прислонившись спиной к креслу, и принимается ткать ковер из обрывков шерсти, которые она завязывает и обрезает на берберский лад. Это каторжное бедняцкое занятие доставляет ей удовольствие.
Возле кресла на столе стоит лампа, освещая ее маленькие мягкие руки, а по временам и лицо, когда она, подтягивая на колени толстое бурое полотнище, поглядывает на меня.
Я смотрю на нее, и сердце мое сжимается. В самые прекрасные минуты я ощущаю затаенную угрозу жизни, страшной, как смерть. Жизнь выбирает сначала все лучшее из человека и в первую очередь сияние юности, недолго украшающее женские лица.
Клер поднимается, идет справиться об ужине, а возвратившись, выглядит усталой; исходившее от нее очарование рассеялось.
Прежде я не замечал в ней этих перемен — смертных судорог красоты, которую каждый час то гасит, то озаряет патетическим светом… Я силюсь вспомнить Клер, какой она была во время наших первых встреч, и не могу. Настоящее наступает на прошлое, стирает его. Все поглощает последний лик, сегодняшний, живой и недолговечный.
Именно тогда, когда я острее всего ощущаю любовь к ней, мне сильнее всего хочется уехать. Дома я лелею иной образ Клер, спокойный, защищенный от воздействия времени, сердечно более близкий.
О любви говорить неловко, это все равно что говорить о себе самом. Любовь у каждого своя, мы приписываем ей свойства нашей собственной натуры. Если верить книгам, я вовсе и не влюблен. Я здоров, уравновешен; в Париже мне случается, занявшись делами, даже забыть о Клер. Когда я еду к ней, меня не лихорадит от нетерпения. Я нисколько не сомневаюсь ни в ней, ни в наших чувствах; я не вспыльчив, не ревнив, не страдаю от непонимания. Меня мучит лишь сознание того, что время постепенно отнимет у меня горячо любимую женщину.
В Шармоне я бывал почти ежедневно, но я не знаю, как протекает жизнь Клер в мое отсутствие. На мои расспросы она отвечает, что не делает ничего. Как рассказать о кропотливом хождении из комнаты в комнату, о мечтаниях за шитьем, об извечных развлечениях затворниц и рабынь, убаюкивающих, помогающих женщинам сносить мужа, детей, одиночество.
Как-то утром мне вздумалось застать ее врасплох. Оставив автомобиль на дороге, я пешком прошел через сад. Входная дверь была раскрыта, новая горничная мыла каменный пол под наблюдением Матильды. Едва касаясь мокрых плит, перешагиваю через руку, через губку и оказываюсь в гостиной.
Клер сидит на полу возле дивана, на коленях у нее ковер, кончиком иглы она отсчитывает петли. Не поднимая головы, она замечает меня, и застывает, исполнившись вдруг холодка — так у нее обычно проявляется удивление, — однако лицо, точно краской, заливается радостным светом.
Я беру ее за руку и привлекаю к себе; в первое мгновение мы робеем и молчим: происходит узнавание образа, уже чуть подзабытого, такого знакомого и все же неожиданного.
Клер не спрашивает меня, почему я так рано. Она находит естественными мои приезды и отъезды. Она никогда не задает вопросов о моей жизни, ни о моем прошлом, ей как будто и в голову не приходит, что я мог бы заинтересоваться другой женщиной. Любви подлинной и взаимной не свойственно беспокойство, ибо она уверена в своей силе. Ревность в большинстве случаев не более чем дурная привычка. Я у Клер первый мужчина, и она мне доверяет. Мои посещения непродолжительны, мы оба стараемся ничем их не замутить. Иные чувства не осознаются нами вовсе, если не представляется случая их выразить.
Беседы наши сохраняют налет принужденности и кокетства. Мне случается подметить у Клер не совсем естественное движение, интонацию, реплику. От парижского одиночества и безмятежной праздности у меня напрочь пропали вспыльчивость и горячность, свойственные мне в годы былой кипучей деятельности. Тишина и досуг смягчили мой нрав. Мой сегодняшний утонченный облик можно было бы счесть напускным, а ведь именно он наиболее подлинный. Таким я и являюсь в Шармон. Истина требует сдержанности и даже толики притворства.
В вестибюле я оставил книгу об английских парках, которую хочу показать Клер; выхожу снять пальто и прихватываю книгу.
Мы рассматриваем фотографии через лупу, любуясь кружевным узором цветов на фоне густой зеленой травы, гигантским деревом, увитой розами стеной, бассейнами и дивными аллеями. Клер переворачивает страницу, а я останавливаю ее, чтобы рассмотреть в лупу очаровательный домишко среди рассаженных с изысканно-замысловатой простотой восхитительных, как готический собор, деревьев.
— Целой жизни не хватит, чтоб их вырастить, — говорю я. — И какое море цветов! Ведь это же надо постоянно о них думать…
— Видно, хозяева скучали в доме.
Она произносит эти слова с улыбкой, и я угадываю в них намек на недавно прочитанный нами роман. Когда порой Клер жалуется на одиночество, какого не испытывала раньше, до знакомства со мной, я упрекаю ее за то, что она не ценит нежданно выпавшего на нашу долю счастья и желает слишком многого.
Вместе перевертываем страницу. Реплика Клер осталась без ответа. Так у нас бывает нередко: мы понимаем друг друга без слов.
Она пальчиком указывает мне гравюру, а я целую ее гибкую руку. Безмолвный спор завершается искренним гармоничным примирением. Наше согласие рождается из размышлений, принятых доводов и еще чего-то неуловимого, исходящего ото всей ее грациозной фигуры.
Почерневший от прогулки по подвалу белый котенок — кошечка — прыгает к нам на диван и кладет лапку на книгу, не давая перевернуть страницу. А вот она уже на сундуке, теперь скользнула позади хрустальной вазы на окно и подстерегает мух на занавеске. До чего занятное, веселое создание. Для нее не существует ничего серьезного, полезного, опасного или запрещенного. Во всяком нашем движении ей