чувствовал запах крови, и то и дело слышалось жалобное блеяние, которое вскоре прерывалось; он предчувствовал что-то ужасное. Но чего бояться, когда у тебя добрый хозяин и ты всегда его слушался? Чего бояться, если пастух стоит со своим обычным спокойным видом, как и на пастбище? У кого не вызовет доверия длинная череда его поступков, каждый из которых приносил благо? А раз благодетель и защитник хранит спокойствие, чего же тут бояться? И даже когда ягненка уложат на залитый кровью стол, он все еще будет искать глазами благодетеля и, заметив на себе его пристальный взгляд, соберет все мужество, какое есть в его ягнячьем сердце. И тут одним ударом ножа с доски стирается решение задачи, а заодно и сама задача.
Еще раз о баранах
Продолжая свои исследования по бараньей политике, начатые мною вслед за Платоном[9], я обнаружил, что бараны обладают большой, почти неограниченной властью над пастухом. Ведь если бараны теряют в весе или хотя бы шерсть у них плохо вьется, то пастух совершенно искренне печалится. А если среди баранов начнется мор? Тотчас же пастух начинает искать его причины, следить за травой, водой и за поведением своей собаки. Говорят, пастух любит свою собаку, она служит ему как бы министром полиции; но баранов своих он любит еще больше. И если доказано, что собака слишком больно кусается, слишком громко лает и вообще вечно рычит, отбивая у своих подопечных охоту есть, пить и жить на свете, то пастух утопит собаку. Таким образом, мнение баранов, даже самое вздорное, — закон для пастуха. Пастух, конечно, скажет: до чего же глупы эти бараны — но тут же постарается их ублаготворить и для этого стремится примечать, какой ветер им нравится, как они относятся к солнцу, каких звуков боятся и от какого запаха приходят в ужас.
Поэтому пастух мог бы, ничуть не лицемеря, обратиться к баранам с такими словами: «Господа бараны, друзья мои, мои подданные и повелители! Знайте, что нет и не может быть у меня иного, чем у вас, мнения насчет травы или ветра; если же говорят, что я вами правлю, то это надобно понимать в том смысле, что я придаю вашему мнению еще большую цену, чем вы сами, и храню его в своей памяти, дабы вы сами его не забыли, увлекшись чем-нибудь. или просто от данного вам в удел блаженного легкомыслия. Вам довольно всякий раз лишь дать мне понять, что вам нравится, а что нет, и больше об этом можете не думать. Я ваша память, я ваше предвидение, или, выражаясь высоким слогом, провидение. Если же я не даю вам делать что-то такое, чего вам хочется, — скажем, щипать мокрую траву или спать на солнце, — то единственно потому, что уверен: вы бы сами потом об этом пожалели. Ваша воля превыше моей, да у меня и вовсе нет другой воли, кроме вашей, и вообще я неотделим от вас».
Эта речь правдива и логически безупречна. Тот, кто вздумал бы ввести у баранов всеобщее избирательное право, чтобы они могли контролировать пастуха и переизбирать его на новый срок, услышал бы в ответ, что и контроль и перевыборы происходят сами собой, вытекают из самой сути постоянных отношений между отарой и пастухом. А теперь представим себе, что бараны вдруг решили умирать только от старости. Ну разве додумается кто-нибудь до такого, кроме самых неблагодарных, самых отъявленных черных баранов? Да разве можно всерьез рассматривать столь диковинную причуду? Разве найдется в бараньем праве хоть какой-нибудь принцип или прецедент, применимый к такому небывалому требованию? Бьюсь об заклад, что собака, министр полиции, сказала бы пастуху: «Эти бараны сами не понимают, что говорят. Их нелепая затея просто означает, что им не нравится хлев или пастбище. Здесь-то и нужно искать причину».
Очки
Один дипломат, вынужденный на склоне лет носить очки, жалел, что не обзавелся этим полезнейшим предметом лет на двадцать раньше. «Я всегда обращал внимание, что на свете всем заправляют те, кто в очках, только не мог понять почему», — говорил он. Дело в том, что в незащищенных глазах можно прочесть твои мысли; по крайней мере ты сам так считаешь, и собеседник твой считает так же и постоянно следит за блеском твоего зрачка, как фехтовальщик за кончиком шпаги. Лично я думаю, что во взгляде можно вычитать много такого, чего вовсе и нет на уме; однако в нем проступают мгновенные тайные движения души — основа всякой мысли; а столь необдуманные порывы лучше держать при себе. Говорят, в таких внезапных мыслях сказывается живость ума; но мысль эта, мячиком скачущая из рук в руки, в конце концов возвращается к тебе обессиленной, как запыхавшийся от бега ребенок, и уже не годится для серьезного размышления. Уже хотя бы поэтому лучше быть скрытным. Писатели не раз замечали: то, что однажды рассказано вслух, потом уже невозможно написать; оттого они и избегают участвовать в беседе. Ясно теперь, что сдержанность дипломатов — не всегда ложь. Но при чем же тут очки?
Именно тут-то они и приходят на выручку. Сквозь них я вижу все, но меня сквозь них толком не видно. Мой взгляд неуловим — мешают отблески стекла. Так я выигрываю время. Конечно, можно и без очков отвести взгляд — но это средство коварно: столь смиренный жест обратно не возьмешь, а ум человеческий чувствителен к внешним знакам и теряет всякую уверенность, едва ощутив, что его уловка разгадана. Зато какое отличное убежище очки — как легко за ними выжидать, подстерегать противника! Под их прикрытием растет, крепнет и зреет мысль — а иначе ей придется дрожать от холода у всех на виду и, за неимением лучшего, согреваться бесцеремонными выходками. О человеке, который не чувствует этой наготы своих глаз, не озабочен ею, говорят, что у него «глаза не зябнут[10]». Мысли у такого человека или совсем куцые, или уж они глубоко выношены и продуманы. Известно, что Гёте не выносил людей в очках — он был достаточно уверен в себе, и не опасался бесцеремонности, и притом любил читать в сердцах; к тому же Олимпийцу льстила робость его почитателей.
В очках есть какая-то дьявольская — кривая — сила, от них невольно делаешься лукавым и язвительным. Их стекла поблескивают словно вспышки выстрелов и бьют без промаха; причем поначалу это получается ненарочно — просто ты сходил в мастерскую и купил там очки. Но вскоре ты начинаешь играть ими, как мальчишка с солнечным зайчиком, — отражать свет в глаза докучным людям. Человек в очках любит резко менять позу, вертеть головой; собеседник наивно пытается как-то расшифровать эти жесты — а меж тем из-за вспыхивающих стекол за ним наблюдает невидимый глаз. Оттого говорить с человеком в очках нелегко — все равно как с человеком, которого ты не видишь, не можешь разглядеть, а сам он прекрасно тебя видит; или же как с человеком, который тебя узнал, а ты его никак не вспомнишь. Самый уравновешенный ум теряется при таких встречах: начинаешь припоминать имя, и эти попытки отнимают все силы. Но у близорукого есть еще и другие средства в запасе: вот он снимает очки, дышит на них и протирает платком — он словно вышел и оставил вас одного, ибо теперь вы его видите, а он вас нет. Вы выключены из его мира и вернетесь туда, лишь когда он сам пожелает, когда он сам вернется к вам; он сам решает, когда войти и выйти. Что может быть естественнее? Полюбуйтесь-ка, как он нетороплив и уверен в своей неуязвимости — у него даже руки заняты, его решительно ничем не проймешь; Робость, на мой взгляд, — общераспространенный недуг; а потому хорошо быть близоруким.
Применение силы
Артиллеристу виден столб пыли и рушащиеся стены. Эта игре похожа на охоту, только на вид не столь