в реальности, но даже и в воображении. У нас есть больницы для бедных, благотворительный суп, ночлежки, молоко для малюток — и все это само собой разумеется. Доброта разумеется сама собой. Никто об этом не спорит, никто не спрашивает, зачем это нужно. Не так мало значит, что обычай не дает нам делать зло так же непреложно, как заставляет нас носить галстук или брюки. Все само собой разумеющееся в наших добродетелях я и называю цивилизацией. Это своего рода учтивость — я бы даже не стал говорить «в более широком, более серьезном смысле», ибо учтивость включает в себя очень многое, она почти беспредельна; в учтивости порой скрыта глубочайшая любовь к людям. Учтивость — это уважение к ближнему, оказываемое сразу, без выяснения, кто он такой. Это значит, что в другом человеке мы предполагаем высшую утонченность ума и сердца и соответственно ведем себя, встречаясь и расставаясь с ним, оценивая его заслуги, помогая ему — но не слишком навязчиво, проявляя участие — но не слишком докучное. Средний человек изощренно учтив, не уступая трем моралистам сразу — он и Паскаль, и Вовенарг, и Вольтер в одном лице, причем сам о том не подозревает. Все происходит само собой, механически.
«О механическая цивилизация!» — восклицал Монтень, имея в виду завоевание Америки, из-за которого так быстро были уничтожены первобытные добродетели туземцев.
Монтень смотрел здесь в самый корень дела. Его слова должны пробудить нашу мысль. Мы слишком доверяем своей цивилизованности, слишком на нее полагаемся. Говорим почти так же, как лихач: «Если что случится — я застрахован»; только вслух мы этого не произносим, да и лихач этого не произносит вслух, просто мчит себе сломя голову. Так поступают все. Не знаю, бывали ли когда-нибудь вообще варварские народы. Те, кто писал о древних египтянах, персах или германцах, непременно отмечали их добрые обычаи и достойные восхищения нравы. Быть может, варварство — это когда кроме обычаев и нравов ничего больше и нет. Люди живут словно по дороге катят — не рассуждая. Как в бакалейной лавке выручку подсчитывает машина, так и мы в своих нравственных суждениях полагаемся на некую всеобщую машину для выработки суждений. Но ведь машины такой нет.
Учтивый человек демонстрирует самостоятельность суждения, но в действительности ею не обладает. Истинную цену учтивости знает человек малоучтивый, порой невольно задевающий и обижающий людей, Зато ему хорошо видны пределы учтивости, видны даже порожденные ею преступления, разительным примером которых является война. Оттого во всяком моралисте есть нечто от дикаря — таков был, например, Руссо, который жил вне привычных установлений и тщетно пытался поступать всегда по собственному суждению. Добиться этого не дано никому. Нельзя по собственному суждению протянуть руку — пришлось бы рассечь все мышцы и нервы, расчленить и рассмотреть по отдельности мотивы, методы поступка и так далее. Мы протягиваем руку по велению природы и по привычке подносим ее к чашке с чаем; тот, кто станет здесь размышлять, разобьет чашку. Но одной лишь природы, одной лишь привычки, одной лишь цивилизованности мало. Высшее проявление, украшение всякой цивилизации составляют недовольные, и прежде всего те недовольные, которым по всему полагалось бы быть довольными. Драгоценная порода людей!
Умеренность
Мой друг Жак сидел и стучал своим сапожным молотком — стучал, пожалуй, сильнее, чем требовалось. За окном палили из пушек и звонили в колокола[11]. «Не понимаю, — сказал он, — почему считают, что маршал, выигравший сражение, более славный воин, чем рядовой солдат, идущий на смерть в бою. Наоборот, если приглядеться, есть большая разница: для чего нужно больше мужества — чтобы двинуть в бой десять армий или чтобы самому подняться в атаку? И ведь при этом маршал занимается своим ремеслом, за которое ему платят, и платят много, солдат же свое ремесло оставил дома, а вместо платы за перенесенные опасности только и имеет что нору в земле да холодный суп».
Удары молотка стали тише. «Нет, конечно, — продолжал мой друг Жак, взглянув на свою деревянную ногу, — на войне у каждого свое ремесло, каждый делает свое дело. Тут спору нет. Но вот к чему я веду: не надо нам славить и чтить своих полководцев — мы должны лишь подчиняться им, когда время подчиняться, и контролировать их, когда приходит время для контроля. Дальше им выплачивают жалованье, назначают пенсию, и мы в расчете, я больше ничего не должен. Зато остаются неоплаченными другие долги; подумать хотя бы о вдове, что живет по соседству и растит четверых детей, или о том фронтовике, который был отравлен газами, и кашляет теперь в комнате наверху, — пусть-ка мне докажут, что я неправ. Беда в том, что гражданин у нас не смеет иметь свое суждение».
«По-моему, — отвечал я, — гражданин-то судит очень хорошо. Все эти народные торжества затеяны большими и малыми карьеристами, которые почитают вовсе не мужество, а власть. Они самозабвенно любуются и восторгаются верховной властью, о которой сами мечтают с пятнадцатилетнего возраста. Заполучив хотя бы крохотную власть, они сколько могут тиранствуют над окружающими и прекрасно отдают себе отчет, что верховный тиран поддерживает тиранов мелких. Эта порода не столь уж многочисленна, но шуму производит много. В таких случаях, как сейчас, они оскорбляют и запугивают противников, оглушают людей нерешительных; а тут еще и естественное почтение к умершим и притягательность торжественного зрелища. Так и выходит, что власть на первый взгляд всегда оказывается в выигрыше — иногда и в самом деле оказывается. Ну, а мы снова и снова ворочаем в голове свои мысли. Но многое уже переменилось, коли сапожник теперь думает не только о сапогах. Иногда я даже говорю себе, что здравый смысл вроде кожи — чем больше ее мнут и бьют, тем она крепче».
«Если бы так, — сказал Жак, — тогда бы наш здравый смысл уже давно был крепче железа. Плохо только, что человек, зарабатывающий на жизнь своим трудом, легко впадает в дрему, едва лишь его дела начинают идти более или менее сносно. А между тем небольшая армия властолюбцев не перестает хитрить и изощряться; таково их ремесло — что-то придумывать, доказывать, разглагольствовать, за все эти рассуждения им платят. Только их и слышно, только их и читаешь. А за размышления гражданина, который не желает тиранствовать и самостоятельно судит о властях, — за них платят бранью и побоями. Не то удивительно, что в одной или двух далеко не диких странах правят тираны, — удивительно то, что тираны еще не правят повсюду. В молодости я верил, что справедливые идеи сразу завоюют признание. Только позже я понял, что прогресс движется не очень-то быстро и что если ты не желаешь быть просто пешкой на шахматной доске наших господ правителей, это уже немалое притязание. Как видите, ныне я пришел к умеренности и к философскому взгляду на жизнь. Но до чего же трудно быть умеренным и не быть при этом слабым! Если не требуешь себе луны с неба, и притом незамедлительно, то это уже как будто позор. В результате не получаешь вообще ничего — вот так и повторяется одна и та же история».
«Да, так и идет история, — сказал я. — Одного тирана приветствуют за то, что он победил другого. Но не будем терять терпение. Настоящий гражданин, который подчиняется, но и самостоятельно судит, еще только делает свои первые шаги на свете».
Боги в человеческом облике
Мизантропия — дело бесплодное. Если вы не доверяете людям, вас будут обкрадывать. Если вы их презираете, вас будут ненавидеть. Люди услужливо стараются соответствовать вашему представлению о них. Попробуйте-ка воспитать ребенка, тысячекратно повторяя ему, что он глупый и злой, — он именно таким и сделается. Может быть, все же не таким глупым и злым, как вам кажется, — в детской головке скрыты немалые способности, — но он станет лицедействовать, изображать злонравие. Отношения между людьми полны театральности, ибо вся их вера основывается на внешних знаках. Человек живет на глазах у