сибирскую заразу непонимания. Пересеклись миры, протоны и позитроны, и наступила вторая, так сказать, облако-подземная стадия. Будто завернули за угол, но опять ничего не поняли: того, который шел равномерно, не стало среди нас, и понимать это надо было уже вглубь и вверх.
Разница в том, что теперь каждый почувствовал, что так и с ним может случиться.
А Ипат оглядел нас безгрешными своими, почти детскими глазами – потом дернул себя за ус и сказал, что нужен чурбан. Мы бросились за чурбанами, и так были заняты все головы одной думой, что даже никто не спросил, какой именно нужен чурбан – прямой или переносный, и все приперли те, которые прибивает к берегу. Одноглазый Сидор, держа голову в профиль (Нельсон Мандела, как его звали, или еще Буйная Голова; говорили, что глаз у него вылетел в грозу, от удара грома), – и тот припер. Невропатолог Енароков потом объяснил: у всех было помрачение сознания.
Ипат выбрал себе чурбан; размахивая руками, завернул все барахло в клетчатую клеенку, молча взвалил на горб и уковылял в открытую дверь. И закрыл эту дверь за собой.
Вот ему бы – я сейчас думаю – вот такую бы как раз работу: чтобы он поковылял туда-сюда, поразмахивал руками, а никто бы ничего не понял, а он бы ушел, лег на кровать, чистил ногти и глядел в потолок.
А мы тогда, – переминаясь с ноги на ногу, как беременные у крыльца роддома, с этими чурбанами, – стояли еще очень долго. Отполыхали багровыми отблесками окна, стало смеркаться, в сумерках стало накрапывать – все стоим. Тут открывается дверь, и оттуда высовывается голова комендантши Протопоповой. Она оглядела всех нас, сося конфету, нахмурилась и закричала:
– Расходитесь, товарищи маляры! Давайте, расходитесь по комнатам! Сегодня уже поздно, а завтра начинается трудовой день!
– Что мы, в самом-то деле, – сказал кто-то.
Тут мы как бы очнулись и устыдились, как будто вышли выступать, а нам указали на незастегнутые штаны. Я первый бросил чурбан и пошел в общагу.
– А чего ты хотел? – крикнули мне в спину с вызовом в голосе, однако же и со стыдом.
– Да я ничего не хотел! – крикнул я и хлопнул дверью.
Не знаю, чего я хотел, в самом деле. Что Ипат за мой прогиб разрубит на моем чурбане мой гордиев узел. Тьфу, блядь, не при бабах будь сказано. Надо было так хлопнуть этой дверью, чтоб на голову обрушилась штукатурка с потолка.
В ту ночь, тяжело переживая случившееся, многие спали одетыми, как караул, расстегнув лишь отдельные пуговицы. Я слышал – потому что у нас с Ипатом один номер – как он ходит, ложится, скрипит пружинами, опять встает и ходит. Сев и тщетно пошарив тапки, я встал, и пошел босиком, и заглянул в трещину. Ипат лежал, отвернувшись к стене. «Он лежал и глядел на обои», – как говорится в одной балладе. Лампа, притянутая к столу за черную нитку, светила на листки бумаги. На одном из них был рисунок.
Я бы воспроизвел его здесь, если б был уверен – как Василий, – что он имеет отношение к делу. Два больших круга. В одном семь – или шесть, или восемь – досада, не помню – кругов поменьше, другой исполосован вдоль и поперек. Я долго думал над этими кругами. Могло быть, что это имеет отношение к делу. Но не уверен. Возможно, Ипат чертил круги просто так, находясь в глубокой задумчивости и думая совсем о другом. «Он лежал и глядел на обои, вспоминая лицо дорогое», – как говорится в той балладе. Стараясь не скрипеть, я отошел от стены, вытер пятки о голеностопные суставы и сел в кровать. Или это и в самом деле эскизы круглых печатей, как утверждает Терентий. Или резолюция кончать с кружковщиной, как говорит прокурор. Потом он засопел и уснул, и я уснул вместе с ним.
А в то время, когда мы спали, напротив, по другую сторону коридора, бухгалтер наш, Терентий, не спал вовсе. Он был раздет до трусов, но лежал с открытыми глазами, напряженно вслушиваясь в тишину. И когда у Ипата затарахтел будильник – тихо, как стрекоза крыльями, – Терентий соскочил с кровати, стукнув пятками об пол, – так, что звякнули окна, – будто над Чугуевом кто-то преодолел звуковой барьер.
Будильник тарахтел часов в пять утра, в среду. Потом Ипат, кашляя, проковылял по коридору – опустим естествен. прозу, – разбудил комендантшу и взял у нее утюг. Потом проковылял обратно и затих у себя.
Но не тут-то было! Терентий – что бы мы без него делали! – ноги в шлепанцы – да и загляни к нему через дырку. А он гладит красный колпак с дырками.
– Та-а-ак, – только и смог прошептать Терентий.
Взяв шлепанцы в руки, он сделал пару шагов и прислонился к стене. Потом пошел по коридору и стал тихонько стучать во все двери. Маляры выходили в коридор и, узнав, в чем дело, прерывали зевки. И не было такого, который бы сказал, что он ожидал именно этого.
А дальше так: проходя мимо вахты, наткнулись на вахтенный стол. Ба! На нем телефон.
Один тощий из плавсостава – спал тут у нас, пока с ним жена разошлась:
– Стой! – говорит. – Есть такой телефон, глохни рыба: по нему звонят в критические минуты!
И хотели звонить, но никто не знал номер. (Это потом уже Енароков сказал, что надо было набрать 80- 95-29-29-10-82-27-02-56. Эк ведь! Да разве можно было упомнить хотя бы до половины!)
Тогда этот тощий опять говорит:
– Давай позвоним наугад на любую квартиру! Может, все уже понимают всё, а только мы, дураки, не понимаем!
– Звони, – говорим, – хоть куда-нибудь!
Он рукава за локти отодвинул, лоб наморщил, номер набрал, какой в его тощую голову пришел:
– Алло, – говорит, кося глазами то туда, то сюда, – алло… Здравствуйте… извините… мне бы Васю При… а?.. Васю Прилепского… Как не туда?.. А вы не скажете… алло… извините… А вы не скажете: у нас… ну… в нашем пароходст… с… в нашей-с… с-стране… там… ничего не случилось? Такого? Нет?.. Как? Кто пролетел? А… – и, услышав гудки, положил трубку.
– Кто? Что? Что он сказал? – набросились мы. – Кто пролетел?
– Да никто. Лебеди, говорит, пролетали…
– А кто он такой, этот Вася вообще?
– Прилепский? – переспросил тощий тоскливо. – Да ну его, глохни рыба. Это я.
– Вот дураки! Связались с дураком! Они же найдут теперь! Ну-ка, отойди!
И позвонили в конце концов по 02.
То сумбурное утро все прошло в каких-то бестолковых порывах. В общем, подняли трубку – гудок, набрали 0 – тихо, потом 2 – гудок, бац! – дежурный такой-то.
– Тут у нас, в нашем общежитии, – сказали, – находится и что-то там гладит у себя какой-то, черт его знает, полупалач.
– Не понял, кто? – спрашивает дежурный.
– Ипат Ипатович Еикин. Семашко, 1.
– А, это мы понимаем, – говорит дежурный. – Это по части Епротасова. Епротасов! На, поговори с товарищами.
– Алло! – говорит сонный голос. – Граждане! Сохраняйте бдь… отставить, сохраняйте спокойствие! Расходитесь по комнатам и готовьтесь, это, как его, следовать на работу.
Мы говорим: а как можно, мол? В наше-то время? Что он там гладит у себя? Отчего это вообще?
Епротасов нам объяснил: от амнезии.
– Все идет, как учили. Смотри сюда: когда долго нет воздуха – наступает амнезия. То есть что – потеря памяти? Сначала, это как его, инспираторная одышка, потом экспираторная одышка, потом – запредельно- охранное торможение и – амнезия. А если внезапно дать воздух – если дать воздух! – так? – придут ложные воспоминания. Их называют конфабуляции. Вот из-за этих-то конфабуляций Ипат Еиков, отставить, Еикин, проживающий в общежитии маляров, мочка уха закругленная, прикрепление бороздчатое, противокозелок выпуклый – значит, сшил себе колпак и хочет смотреть на все через дырки. Вот и все. Я не понимаю, чего тут думать. Хочет? Пускай смотрит.
– Мы все, – говорим, обступив телефон, – не понимаем чего-нибудь да как-нибудь. Дело-то не в дырках! А дело вот в чем. Если наш бывший товарищ – допустим на мгновение – наденет свой колпак и где-нибудь ночью, в тихом месте, отрубит кому-нито что-нито – не будет ли это нарушением правопорядка?
Епротасов – даже через трубку это чувствовалось – опираясь руками о руль, ехал на своем мотоцикле понимания, и все вопросы ему были, что рытвины в колее.