вести это войско. Создано оно лишениями и смертным трудом, дабы отстоять родную землю. Не для завоеваний оно создано, а оберечь труд наш, землю нашу, детей наших, чтоб не погасла свеча и не пресекся род русский.
С полночи налегла над Окой непроглядная могла, гасила костры, сверкали они в двух шагах желтенькими светлячками.
Туман поредел к полудню. Боброк перевел через Вожу стрелков и раскинул их на холмах. Известна повадка Орды заманивать противника в глубину степи. Осторожничал.
Разъезды пронизали весь путь от Вожи до Переяславля. Возвестили: Переяславль цел стоит, ордынцев не видно, бродят на лугах ордынские табуны, стоят ордынские вежи, забита ими вся дорога.
Боброк пустил в догон конных. Игнат с тремя сотнями стрелков, с людом своим, с приказчиками, с писцами подошел к ордынским вежам. Табунщики ловили на лугах ордынских коней, писцы и приказчики исчисляли захваченное в вежах.
Богаты вежи оружием: копьями, стрелами с калеными наконечниками. Кольчуги, шеломы, кривые ордынские сабли — все брал на учет Игнат. На возу у Бегичевых веж Игнат обнаружил хилого попика с редкой, россоховатой бородкой. Он выбежал навстречу стрелкам, осенняя их крестным знамением, осыпая проклятиями ордынцев, вознося благодарственные гласы к небу.
— А ты как попал в ордынские вежи? — спросил попика Игнат.
Очень сомнительной показалась ему радость этого темного человечка с козлиными ухватками и с лукавыми серыми глазами.
— Вез меня князь ордынский ставить в Москве митрополитом. Рад несказанно, что погнали вы нечестивых!
Могло быть и так. Игнат приказал стрелкам обыскать попика, вывернуть все потаенности в одежде, весь скарб на возу. Мог тот попик везти переметные письма к московским переметчикам. Писем не нашли, нашли ладанку на груди с неизвестным зельем.
Был бы то не попик, а знахарь, не удивился бы Игнат, а попу какая нужда в знахарском зелье? Зелье составлено из трав. Знал огородник многие травы и эти угадал. Отвар из таких трав убивал человека не враз, а с задержкой в два, три дня, и не было от него противоядия. Попик начал было уверять, что это зелье от ломоты в костях. Игнат предложил ему угоститься зельем, попик взмолился и поклялся, что все расскажет князю.
Поведал попик Дмитрию, что шел он на Москву угостить отваром князя московского, ежели живым уйдет из битвы; ежели не уйдет живым, угостить тем отваром сыновей князя Дмитрия, чтобы и корень его извести на веки веков. А послан он боярином московским Иваном Васильевичем Вельяминовым, что сидит в совете у Мамая и ждет, когда Мамай пойдет воевать Русь. Дмитрий повелел до времени заточить расстригу в монастырь и крепко стеречь.
Москва встретила весть о победе колокольным звоном, откликнулись колокола в Боровске, загудели колокола на Софии новгородской, отслужил благодарственный молебен Сергий в Троице, перекликались радостно колокола Владимира, Суздали и Новгорода Нижнего.
Из Новгорода князь Владимир Андреевич привез с собой по просьбе супруги Елены зело искусного иконописца Феофана Гречина, сманенного из Царьграда новгородской Господой расписывать их храмы. Из Троицы в Боровск приехал отец Сергий крестить сына Владимира и Елены. С ним был послушник Андрей, сын Игната Огородника. Зазвала в Боровск княгиня искусника иконописца Прохора с Городца.
Княгиня Елена, гордая литовка, говорила Сергию, что призвала искусных мастеров и хочет, чтобы Боровск светился в веках делом их рук.
— Не приемлю Христа-мученика, вижу бога русского великим и могучим.
Радостны были эти слова Сергию, отвечали они его давним мыслям.
Тихо беседовали Феофан Гречин и Прохор-иконник об иконописании, о смешении красок, о выражении ликов святых. Слушал, затая дыхание, отрок Андрей, не перебивал искусников отец Сергий. Размышляли, как писать палаты в княжьем тереме.
Просил Сергий начертать согласие — оно в единстве мыслей христиан, от единства мысли единство силы, а символ — Троица: отец, сын и святой дух.
— Единства нет в человеке,— отвечал Феофан Гречин.— Душа человека — вместилище зла и добра, святого духа и духа тьмы. В борении этих двух сил и состоит живая жизнь, и тот, кто перебарывает зло, у кого не иссякнут силы на ту борьбу, более страшную, чем сеча мечами, чем противление огню, тот и человек.
— Прост наш русский человек,— спорил Сергий.— Не искушен в зле, и зло в нем от младенчества душевного. Ему согласие нужно!
Феофан утверждал, что икона говорит не о дне сегодняшнем, а устремлен ее язык в грядущее, ибо едина природа человека, будь он русским, греком или ордынцем. От простоты идет к сложности. И в сложности своей, достигая вершины, или низвержену ему быть за гордость и победившее в душе зло, или воссиять разумом из-за победы в нас добра.
Добро допреж свойство жизни, не соглашался Сергий. Не будь добро первично, не вознесся бы человек к богу и не обрел бы веры, а пребывал бы во тьме вечно. Бичуя пороки, художник рассказывает, как может быть порочен человек, но исправить в силах ли он порок и поразить зло? Показывая добро, обнажая в человеке красоту, не будит ли художник добрых чувств в душе человека, тем нанося поражение силам зла? Душа меньших наших братьев, зверушек и зверей, не знает мрака злобы, простота незамысловата, чем сложнее становится разум у человека, тем внезапнее приступы тьмы душевной. Экклезиаст говорит: «Участь сынов человеческих и участь животных одна. Как те умирают, так умирают и эти, одна душа у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, потому что все суета. Все идет в одно место: все произошло из праха, и все превращается в прах. Кто знает: душа сынов человеческих восходит ли вверх и душа животных сходит ли вниз, в землю?»
Сергий приказал отроку Андрею принести его рисунки зверушек и птиц.
«Цапля, клюющая змея» — так назвал свой рисунок отрок Андрей. Феофан разглядывал с удивлением. Нет, это не ожесточенность хищницы, а тихое извечное течение жизни. Вот глаз дельфина, глядящий с укором, что не понята и не принята его душа в созвездие душ человеческих. Море сливается с цветом дельфина, краски успокаивают, усыпляют тревогу. Орел, символ евангелиста Иоанна Богослова, лишен грозных и хищных очертаний, он так же миролюбив в своем спокойствии, как и голубь.
Сергий спросил у отрока, кого он хотел бы видеть учителем: Прохора с его могучими святыми или Феофана с его святыми, истерзанными душевными борениями.
Но что мог ответить отрок? Феофан был чужд страстям, Прохор велеречивости. Сказать этого он не смел, не смел и выбрать учителя, ибо мастерство и того и другого было велико. Хотелось учиться и у Феофана его свободному излиянию красок на доски, и у Прохора спокойствию.
Из темников, ушедших с Бегичем, вернулся один лишь Ачи-хожа. Вразброд примчались воины Бегичевых туменов и разбежались по кочевьям, страшась Мамаева гнева. Ачи-хожа не страшился Мамая. Он явился к нему, не передохнув с дальней дороги. Мамай уже был наслышан о бегстве своего войска.
— Где Бегич? — спросил он Ачи-хожу.
— Пронзен, изрублен, растоптан! — ответил Ачи-хожа.
Мамай вскочил в ярости:
— Где Хазибей, где Ковергуй, где Кострок?
Ачи-хожа молчал.
Мамай приказал изрубить всех русских священников, русских монахов и русских купцов в Сарае. Утром он поднял тумены, что стояли на стойбищах вокруг Сарая, и помчался о двуконь на Комариный брод, через Куликово поле, через Дон, прямой дорогой на Персяславль на Трубеже. Шли рысью, вежи далеко отстали. Шли, как ходил Чингисхан, подложив под седла вяленое мясо, утоляя жажду росой. Сигнальные костры дозорных сакмагонов озарили ночь под Пронском. Даниил пронский затворился с дружиной в городе.
Ночью город осыпали стрелы с паклей, пропитанной земляными маслом. Деревянный город вспыхнул со всех концов. Зарево над Пропском и на этот раз упредило Олега. Он велел ударить в набат, дружину