Отечественной войны II степени.
…Элла Федоровна медленно поднималась на свой этаж. Где-то за дверью требовательно и резко звенел телефон.
Звонил из Запорожья Владимир. Сын. Узнал о награде сегодня из газеты. Очень рад. Внуки, Владик и Саша, чмокали губами прямо в трубку. Озорники…
У Эллы Федоровны по щекам текли слезы. Родные. Дети. Пусть простят, если мало видели материнской, ласки. Ведь ее руки и сердце принадлежали не только семье.
Женщина вышла на балкон. Невдалеке от дома поворачивались портальные краны. Покачивались суда на рейде. Кричали чайки.
Вернулся муж, подошел, стал рядом.
— Как себя чувствуешь?
— Нога болит что-то.
— К погоде, верно.
— Да, чуть не забыла, — спохватилась Элла Федоровна. — Видела сегодня знакомого хирурга. Спрашивал, не смогу ли подменить ушедшую в отпуск медсестру.
— Ты, конечно, согласилась? — укорил муж.
Ратушняк утвердительно кивнула головой.
Муж обнял Эллу Федоровну за плечи и замолчал.
Разве можно лишить человека радости быть полезным другим, чувствовать себя на стремнине жизни?! Нет, это лучшее из чувств человек должен сохранить до последних дней.
Сентябрьское солнце стояло еще высоко, но его лучи уже не обжигали так, как летом.
Солнце ласкало город, порт со стальными кранами, суда, зябко покачивающиеся на рейде, и белокрылых чаек, с криком падающих в пенные гребни волн.
Каменский мост
Моя никопольская командировка подходила к концу, пора возвращаться домой. Завтра — праздник, День Победы. В речном порту Никополя увидел знакомого. Широкое веснушчатое приветливое лицо. В детстве наверняка «рыжим» дразнили. Огненный цвет волос и веснушки делали человека моложе. А было ему за пятьдесят: орденские планки на пиджаке. Знакомый сидел с приятелем на скамейке. Приятель был помоложе, с модной бородкой. Они держали на коленях рисунки и спорили:
— Нет, не жертвам, а бойцам…
Рыжий приподнял шляпу и вежливо улыбнулся мне:
— Домой, в Запорожье?
Я кивнул в ответ и ответил любезностью на любезность:
— Попутчиками будете.
— К сожалению, нет, — развел руками рыжий. — Нам — на ту сторону. — Он показал большим пальцем через плечо, где за широким сверкающем зеркалом Каховского водохранилища белели среди буйной зелени аккуратные домики Каменки.
— И в праздник дела?
— По поводу памятника надо заехать, буквально на два часа, — ответил он. — Познакомьтесь, художник, скульптор…
Бородач протянул мускулистую, загорелую на первом весеннем солнце руку.
Фамилию скульптора я не запомнил, а рыжего звали Георгием Яковлевичем Николаюком. Он недавно ушел в запас и работал в музее. Заметки иногда в редакцию приносил о малоизвестных фактах военной поры. Писал он четким почерком и лаконично, как рапорта. Факты он обнаруживал удивительно интересные: заметки появлялись в газете. Последний раз, помню, принес он мне заметку о ребятах, расстрелянных во время фашистской оккупации в днепровских плавнях. Из отдела писем меня уже перевели тогда в промышленный, чтобы, как шутили коллеги, я свою поисковую прыть приложил к неиспользованным резервам производства. Раздосадованный этим переводом, я невнимательно выслушал в тот раз Николаюка и переадресовал его другому сотруднику. Заметку не напечатали. С автором мы не виделись года два. И вот встреча в Никополе, где я изучал новинки металлургии.
— Может, с нами? — предложил Николаюк. — А потом — домой вместе…
Я вспомнил его последний приход ко мне и согласился: вдруг да чем-то окажусь полезным. И не надолго же — всего два часа. Так мы очутились на старом, обшарпанном суденышке с висящими на его низких бортах облезлыми автопокрышками. За кормой суденышка вился пузырчатый, волнистый бурун.
— Пойдемте на левый борт, — предложил Николаюк. — Я вам кое-что покажу.
Мы протиснулись по узкой палубе и стали у надстройки с левого борта. Тут же, рискованно уперев левую ногу в торчащую над бортом автопокрышку, стоял бородатый спутник Николаюка с буханкой хлеба в руке. Сильными, цепкими пальцами он выщипывал из нутра буханки кусочки мякиша, сминал их в шарики и швырял налетающим на суденышко прожорливым чайкам. Птицы планировали, опережали друг друга, хватали добычу на лету. Иногда кусок падал на воду, тогда чайки выпускали лапки, как самолет шасси, и с криком садились на волны. Даже хвост едкого дыма из прокопченной трубы пароходика не мог отвлечь птиц от погони за легкой поживой.
— Кому баловство, а кому после чаек палубу драить, — пробурчал проходивший мимо матрос.
— Взгляните туда, — предложил Николаюк.
Я посмотрел: ничего, кроме блистающей на солнце водной ряби.
Николаюк заглянул в рубку и попросил бинокль.
— Теперь видите?
Теперь я увидел.
Сильные линзы увеличивали и приближали так, что, казалось, руку протяни и притронешься к скользкому бетонному монолиту, торчащему над поверхностью воды.
— Что это?
Мой спутник жестом попросил бинокль и вскинул его к глазам отработанным движением профессионального военного.
— Опоры железнодорожного моста. Здесь трагедия и началась.
— Да, жертв было немало, — заметил молчавший доселе бородач и швырнул прямо в жадный клюв пикирующей чайки кусок хлеба.
Николаюк встрепенулся.
— Когда фашисты расстреливали немощных стариков и малых детей, то были жертвы. Но когда семнадцатилетние ребята сознательно шли на риск ради общего дела — это была борьба.
— Какая там борьба? — не унимался бородач, продолжая ковыряться в буханке. — Вот если бы они взорвали мост, тогда другое дело.
Горькая усмешка появилась на добродушном лице Николаюка.
— Взорвали. Да вы понимаете, что говорите? К мосту армейские разведчики и саперы не могли подобраться, а вы хотите, чтобы семеро изможденных мальчишек и девчонок сделали это. Мост ведь охраняли днем и ночью эсэсовцы с овчарками.
Между приятелями продолжался какой-то давний спор, но мне покуда суть его не была ясна.
Видя мой заинтересованный взгляд, Николаюк спросил:
— Слыхали о Никопольском плацдарме?
— Так, в общем, — ответил я, — в подробности не вникал.
Тут снова вмешался скульптор.
— Можно подумать, что здесь решалась судьба войны!
— Да, решалась, — с упорством ответил мой знакомый. — Вспомните, когда наши войска освободили