— Есть на лодке посторонние?

— Нет, — коротко ответил командир.

— А кто будет этот штатский? — Майор-пограничник устремил строгий взгляд на Кузовкина.

— Мистер Генри Шварц, журналист, — с готовностью, но без излишней торопливости ответил командир лодки.

— Как и когда он попал к вам на корабль? — осведомился майор.

— Он вышел вместе с нами из базы, — командир назвал военно-морскую базу одной иностранной державы.

— Вы подтверждаете слова командира корабля? — спросил майор-пограничник лейтенанта Кузовкина.

— Нет, не подтверждаю, — ответил Анатолий Иванович. — Я не мистер Шварц и не журналист. Я советский человек — Кузовкин Анатолий Иванович. Меня приняли на борт лодки, — он взглянул на часы, — сегодня в двадцать два часа двадцать восемь минут здесь. Я был доставлен их матросом на специально посланной за мной шлюпке.

Кузовкин Анатолий Иванович… Так вот ты, значит, какой, 'просто Толя'! Не таким я представлял тебя по запискам Ирины. Я смотрел в его острые, холодно поблескивающие глаза и пытался за несвойственной им суровостью разглядеть тихого, застенчивого паренька, пишущего нежное письмо Ирине. Это было трудно. Перед нами стоял внутренне собранный юноша, не только готовый на любой подвиг, но уже совершивший его. Когда он шел вместо Дубавина на чужую подводную лодку, в логово врага, он отлично знал, чем ему это грозило в случае неудачи. Здесь был определенный риск. Всякое могло случиться: и от наших глубинных бомб мог погибнуть вместе с врагами, и от неприятельской руки. Я смотрел на Кузовкина и вспоминал наш разговор с Мариной о подвиге. Вот это и был настоящий подвиг простого, ничем не приметного советского человека. Размышления мои прервал голос командира чужой подводной лодки, обращенный прямо к Кузовкину:

— Скажите, мистер… не знаю вашего настоящего имени, вы тот, за кем мы шли сюда многие сотни миль, или вы… двойник его? Мне это очень важно для себя, для истории.

В глазах Кузовкина на миг сверкнули озорные и горделивые искорки, но он тотчас же погасил их и ответил строго, спокойно, с достоинством:

— Я советский гражданин. Так и запомните, мистер… для истории.

Несмотря на бессонную тревожную ночь, настроение у всех было приподнятое, бодрое: всех радовало, что врагу не удалось ускользнуть. В кубриках матросы между собой говорили, что в мирное время государственная граница — это тот же фронт. А флот наш стоит на границе. Люди как-то подтянулись, даже те, кто склонен был к беспечности.

Но к вечеру нас расстроило неожиданное известие. Получили свежие газеты. В 'Советском флоте' прочитали краткий некролог о кончине контр-адмирала Пряхина. Северному флоту он отдал немало лет своей жизни: служил здесь и во время войны и после. Поселковый Совет по предложению командования базы решил назвать одну из улиц Завирухи Пряхинской.

Несколько дней я жил словно в каком-то тумане. Смерть Дмитрия Федоровича чем-то напомнила мне гибель моего отца. Это было давно-давно. Помню, тогда я около месяца ни с кем не разговаривал и никого не хотел видеть. Потом далеко от родной деревни в великом городе на Неве я встретил человека, который был моим 'крестным отцом', дал мне путевку в жизнь, благословил меня на трудную морскую службу.

И вот теперь нет и его. А я ведь собирался послужить еще под его началом на Черном море. Не довелось…

Перед глазами все время стояла Ирина, одинокая и беззащитная — так мне казалось, — подавленная горем. Я видел ее во сне седую и состарившуюся. Письма от нее все не было. Теперь ей, конечно, не до писем. Я раза два принимался сам было ей писать, но как-то ничего не получалось: все слова казались мелкими по сравнению с ее горем. И все же я написал ей письмо, потому что не мог не написать. Я писал о том, что вот только сейчас глубоко понял, кем был для меня ее отец. Я старался утешить ее. Не знаю, насколько мне это удалось.

Примерно через неделю, чтобы немножко рассеяться, я пошел в кино. В фойе неожиданно лицом к лицу встретился с Мариной и Левушкиным. Марина нисколько не растерялась и не смутилась. Сказала просто:

— Добрый вечер. Давно не видно что-то… — и не добавила ни «вас», ни 'тебя'.

— Дела, Марина, — ответил я как можно «нейтральнее». Нам бы на том и кончить разговор, но черт меня дернул сказать: — А тебя, я слышал, росомаха чуть было не съела.

Получилось глупо, неуместно, грубо. Я понял это тотчас же, но было поздно: слово не воробей, вылетит — не поймаешь.

Марина посмотрела на меня жестко и осуждающе, будто говорила: 'И это все, что ты мог мне сказать?' Но вслух произнесла не то шутя, не то с вызовом:

— Съесть меня, оказывается, не так легко.

И больше ни звука. Взяла решительно под руку Левушкина и, встряхнув головой, увела его в другую сторону.

Обиделась? Но за что? В чем я виноват перед ней?

Во время сеанса я немножко забылся, а вышел на улицу — и опять почувствовал мучительную неловкость и стыд, причины которых так и не мог выяснить для себя.

Я стоял один, не спешил уходить домой: хотелось собраться с мыслями. Невольно возник вопрос: а они счастливы? Есть ли здесь любовь, глубокая и большая, которую ищут люди и которой, конечно, достойна Марина? Я вспомнил ее сияющее лицо, влюбленные глаза, которыми она смотрела на Левушкина, и твердо решил — они счастливы. По крайней мере, так мне хотелось — радоваться чужому счастью, как радуешься, тихо и без восторгов, счастью близких людей. Вспомнил Ирину и почувствовал тотчас же тихую сжимающую боль в душе, которую ничем заглушить нельзя, а можно лишь перетерпеть. И понял я, что так будет всегда в жизни людей, и через сто и больше лет после нас, когда исчезнут потемки полярной ночи, растает лед на Северном полюсе, вырастут пальмы у ныне холодных скал. Люди будут жить легче, проще, красивей и, очевидно, интересней нас. Но любить они будут так же, как и мы, и страдания, приносимые любовью, вряд ли будут отличаться от наших. И под пальмами далекого Заполярья среди счастливых влюбленных пар будут тосковать и грустить одиночки, ищущие свою судьбу.

В этот вечер дома меня ждал сюрприз — письмо от Ирины. Сердце забилось, свело дыхание. Я читал обратный адрес на конверте и боялся его распечатывать.

Иринка…

Включил свет и стоя, не снимая шинели и шапки, начал читать.

Письмо было длинное, взволнованное. Я прочитал его сразу, одним дыханием, быстро-быстро. Затем начал снова, медленно, останавливаясь после каждого предложения. Но из всего длинного горячего письма я схватил лишь одно: Ирина возвращается в Оленцы!

Хотелось сказать об этом всем-всем, всему баренцеву побережью: Иринушка едет!.. Вы слышите, холодные волны и голые скалы! Слышите, Лида и Захар, Сигеев, Новоселищев, лейтенант Кузовкин! Дочь адмирала Пряхина едет работать туда, где воевал и служил ее покойный отец, замечательный русский человек, настоящий советский моряк.

Я спрятал письмо в карман кителя у самого сердца и вышел на улицу. Было темно и ветрено. Холодом дышал Северный полюс. Где-то недалеко в океане шел снег. Я не сразу решил, в какую сторону идти. И по привычке направился по проторенной тропинке к причалу, где стояли наши корабли. Огоньки на мачтах тускло мигали, раскачиваемые ветром. Отражение их плавилось и разливалось в темной и густой, как деготь, бухте.

Я постоял немного и вдруг вспомнил, что именно здесь любил стоять адмирал Пряхин. Отсюда вверх начиналась Пряхинская улица. И я медленно пошел по ней, слабо освещенной, как, впрочем, и большинство улиц, а вернее, улочек Завирухи. Прошел мимо столовой, миновал парикмахерскую. Света в окнах не было. И вот передо мной деревянный домик, в двух окнах не очень яркий свет.

Почта. Я остановился в раздумье, чувствуя у груди своей Иринкино письмо. Почта уже закрыта, но телеграф работает, это я знал. Подошел к окошку, попросил телеграфный бланк. Написал коротко: 'Телеграфируй отъезд. Жду'. Потом подумал и добавил: 'Очень жду. Твой Андрей'.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату