— Это у кого же? — попросил я уточнить, хотя и догадался.
— Да у этой, как ее там — профессорши, Ларисы, что ли?
— Приятный голос, вы напрасно. И сама она — прелесть — умная, скромная, без комплексов.
— Интересно, когда вы это успели обнаружить ум? — игриво заметила она.
— Для этого времени много и не надо: стоит только поговорить, и ум тотчас блеснет. Это дурака не сразу раскусишь.
— Ну, не скажите: женщины умеют притворяться… умными, чтоб соблазнять вас, уж если не красотой, когда ее нет, то хоть видимостью ума.
— Да вы, Настасья, похоже ревнуете, следовательно — грешите. Ревность — штука коварная: она из мухи делает слона и приносит страдания ревнивцу. — Она игриво запрокинула голову, приняв независимую позу и самодовольно заулыбалась.
— С чего это вы взяли, Егор Лукич, что я ревную? И какой же в ревности грех? Ревность — чувство естественное. Даже животные ревнуют. Я по телеку видела, как из ревности дерутся лоси. Из-за лосих, конечно.
— А ведь и вас, милейшая Анастасия, ревность ко мне привела. Да, да, не возражайте. Вы ищите Игоря, как не трудно догадаться. Не волнуйтесь, никуда он не денется. И в Нижнем он не сошел на берег, не переступил борт корабля. Он где-то здесь. Но если появится мне на глаза сегодня, обещаю вам немедленно выпроводить его по месту жительства, то есть — в вашу каюту. — Она поняла мой иронический монолог, дружески заулыбалась и, пожелав мне покойной ночи, оставила мою берлогу.
Время приближалось к полуночи, я разделся, лег в постель, но спать не хотелось. Привыкший к одиночеству, я погрузился в думы, которые прервал неожиданный визит Насти. Только теперь я думал не о профессоре. Профессор мне был симпатичен, и этого довольно. Я думал о Ларисе. Мы простились у трапа. Я запомнил ее солнечную улыбку, сияние необыкновенных глаз, внезапный порыв и тайное смущение. Сколько часов мы провели вместе за откровенными, иногда интимными и задушевными разговорами. Казалось целую жизнь. О чем мы только не говорили. Она искренне призналась, что в студенческие годы была влюблена в Егора Булычева, что для нее оба Егора, то есть Булычев и Богородский, были неделимы. Она по-детски смущалась этого признания, на бледных щеках ее вспыхивал багрянец, ресницы трепетали, и она опускала глаза. Меня приятно поражало совпадение наших взглядов по всем, или почти по всем жизненно важным вопросам и проблемам, будь то политика, искусство или простой быт, взаимоотношение людей и даже любовь. Да, да, о любви №1 тоже говорили, естественно, в теоретическом плане. Несмотря на свою нежную душу и даже некоторую сентиментальность, она наделена твердым характером и убеждениями, которые умеет отстаивать и защищать. В ней есть все, из чего складывается характер — самоуверенность, властность, даже упрямство, апломб и тщеславие. Она высоко ставит авторитет своего отца, как ученого историка. Мы говорили о роли личности в истории и называли конкретные имена. Мне было приятно узнать, что мы оба оказались сталинистами, отдавали должное этому великому деятелю двадцатого века, государственнику и патриоту, и в то же время прямотаки ошарашила меня своим неприятием Ленина, с чем я никак не мог согласиться. «Это же Ленин навязал Конституции право наций на самоопределение, на суверенитеты, и в результате мы получили Чечню», — возмущалась она и прибавляла: «А Сталин, между прочим, был против». «Тогда почему же Сталин, придя к власти, не поправил Ленина?» Но она не ответила на прямой вопрос, она сказала о другом, что, очевидно больше всего ее волновало: «Ленин был в плену у евреев, потому что сам наполовину еврей. Вы же не станете отрицать, что при Ленине правительство новой России состояло сплошь из евреев или женатых на еврейках». Я не стал, конечно, отрицать, потому что говорила она правду, я только, между прочим, заметил: «Вы повторяете версию Владимира Солоухина». «Да какая ж это версия, — запальчиво возразила она. — Это факты. Списки ответственных работников всех государственных и партийных учреждений теперь опубликованы в патриотической печати и с ними может ознакомиться любой».
Откровенно говоря, это радовало, потому что это были и мои мысли, мои убеждения, и мы в один голос сказали: нынешняя распятая и опозоренная Россия — дело рук международного сионизма. «Вы верите, что Россия поднимется и сбросит с себя, со своего тела, со своей земли этих тифозных тараканов и чумных крыс?» — с негодованием спрашивала она. «Хочется верить, — не очень твердо отвечал я. — В своей истории, а вы как историк, должны знать, Россия попадала и не в такие переплеты, но в конце концов, воскресала». «Да, я знаю историю, это моя профессия. Но такого, что твориться сегодня, не было. Такого всемирного, хитрого, коварного и жестокого врага, как нынешний, не было на Руси. По-моему России уготована судьба нынешней Греции: когда-то великая и процветающая, светоч цивилизации, культуры, оказалась на задворках истории. И это сделали евреи, захватив власть в стране и растоптав ее культуру, навязав свою псевдо культуру, а точнее, макулатуру».
Она все больше возбуждалась, лицо ее сияло, глаза колюче искрились, и вся она напрягалась, сжималась как пружина, и вид ее в таком состоянии был еще прекраснее, чем в минуты спокойной беседы. Мне нравилось видеть ее именно такой, неистово возбужденной и, решив не терять нить беседы, я спросил: «И где же выход? Смириться с рабством, которое нам готовят еврейские банкиры вместе с американскими евреями — березовские, гусинские, соросы?» «Не знаю, — грустно обронила она. — Отец говорит: надо создавать партизанские отряды, вооружать народ, молодежь, которую лишили будущего». «Да ведь нет народа, — возразил я. — Есть биомасса безвольных, лишенных человеческого достоинства, трусливых, полудохлых, больных двуногих». Я сказал это с ожесточением, с гневом и чувством собственного бессилия, безверия и безнадежности. Она посмотрела на меня строго и требовательно. Лицо ее напряглось, брови сдвинулись. Сказала осуждающе: «Вы меня удивляете, Егор Лукич!» «Но это же прискорбная правда. Те, кого вы называете народом, безмолвствуют, вымирают, хоронят стариков и детей и терпят. Совсем не видят, куда идет страна, не понимают, кто ее губитель-враг. Огромными богатствами страны завладели в основном евреи, преступники-воры и вывезли капиталы в иностранные банки. Правительство еврейское. Чубайс, Немцов, Лифшиц, Есин, и им подобные, местечковая шпана, внуки палачей русского народа, которых Сталин покарал в предвоенные и первые послевоенные годы. Председатель Госкомимущества Максим Бойко, он же Шамберг — внук сиониста Лозовского, расстрелянного еще во времена Сталина за антигосударственную деятельность. А отец Максима Владимир Шамберг — ответственный сотрудник американской разведки. Все слилось-переплелось, все продано, отдано врагам России. Можно себе представить, как сын разведчика США Максим Шамберг-Бойко распродает государственное имущество и государственные секреты России. Воруют открыто, беспардонно, безбоязненно, зная, что их покрывает главный палач Ельцин, у которого руки по локоть в крови, ненормальное чудовище, лишенное элементарной совести и чести». «Выходит, отец прав: надо создавать партизанские отряды», — сказала она, и в голосе ее прозвучала неколебимая решимость взять хоть сейчас автомат Калашникова. «Вы мне напоминаете Зою Космодемьянскую», — ласково сказал я. В ответ она вспыхнула: «Настало время космодемьянских, матросовых, талалихиных, время героев. Раздумывать некогда завтра будет поздно… Если вообще уже не поздно», — последние слова она произнесла упавшим голосом.
Я представил ее с автоматом в руках во главе молодежного отряда народных мстителей и сказал: «Слушая вас, глядя на вас, я думаю, что возрождение России начнется из провинции, из глубинки». «Опасное заблуждение. Провинция ничего не решает», — возразила она. «Но там есть трезво мыслящая патриотическая интеллигенция», — не согласился я. «Никакой трезвой интеллигенции там нет. Я сужу по своей Твери. Наша интеллигенция сионизирована. Она в плену еврейского телевидения и московских „комсомольцев“ и „комсомолок“. Она бездумно, рабски смотрит в рот московской русскоязычной интеллигенции, вашим маркзахаровым и лихачевым». «Лихачев не московский, он питерский, его Собчак сделал почетным гражданином Питера. А вы, ваш отец, разве не интеллигенция?» «Это исключение из правил: раз, два и обчелся. Добавьте еще профессора Владимира Юдина из Тверского университета, настоящего патриота, филолога, а еще двух-трех трезвомыслящих и перечтете их на пальцах одной руки. Нет, Егор Лукич, на провинцию не надейтесь, все решается в столице».
Ее рассуждения не были лишены основания, и все же я возражал: «Но Тверь — это еще не российская глубинка. У Твери есть свое родовое пятно — холуйство. Оно тянется еще с царских времен. В московских трактирах половыми, то есть официантами работали тверяне. Полотенце через руку, и, „чего изволите? Слушаюсь“. Это холуйство вошло в гены и сохранилось до наших времен, как и купеческое прислужничество властям У нижегородцев, самарцев, саратовцев. За них думает власть и они голосуют за власть». «Вот вы и противоречите сами себе, — уличила она. — Разве Нижний, Самара, Саратов не российская глубинка? И чем