что, приезжая к ним на каникулы, Анна словно переходила из одной комнаты в другую. Долгое время мир представлялся ей ухоженной старинной усадьбой с нескончаемой анфиладой комнат, хорошо натертым жирной рыжей ваксой наборным паркетом и тяжелыми гардинами с замысловатой бахромой на широких французских окнах.
Отец Анны служил вторым, но правым скрипачом в Музыкальном театре Станиславского, а мама, с консерваторским образованием, скромно разучивала веселые песенки про зайчиков и прочих мурзиков, аккомпанируя себе на фортепьяно, с малышами в детском саду, но не простом, а при Совмине, поэтому была поважнее папы. Хотя тот и привозил из загранок своим женщинам (и чуть-чуть на продажу) синтетические шубы и туфли на платформе, которым завидовали даже родительницы совминовских деток, но зато именно с запиской из детсада они получили в 1971 году первую «копейку». К тому времени мама Анны уже давно охладела к Солженицыну, которого накануне исключили из Союза писателей, и полностью сосредоточилась на водолазках с воротниками трубой. Справедливости ради надо отметить, что это хобби потом плавно перетекло в увлечение синтетическими батниками с воротниками огурцом.
Про совминовские пайки с нежнейшей шейкой, ароматным карбонатом со слезой и веселым рассыпчатым топленым маслом вразвес в шуршащей вощеной бумаге и говорить нечего. Это было коллективным увлечением всей семьи. Первые, как и все последующие, трудности с колбасой, подкравшиеся к советским гражданам в 1972 году, остались Анной совершенно незамеченными. Все, что приключалось на свете, музыкальное семейство гармонично обращало себе на пользу. И даже начавшееся бегство из страны евреев только помогло русскому Эдуарду Глебовичу занять место первой левой скрипки, освободившееся естественным путем после усушки и утруски некоторых бывших советских товарищей.
Семья жила музыкой, дышала ею и другого воздуха не ведала и не хотела. Но мир музыки не был для них загадочным миром прекрасного, высокого Искусства, а всего лишь бытовым, привычным миром звуков, обыденным, как для бармена варьете обыденна и скучна вся эта праздничная взбудораженная вечерняя толпа и примелькавшиеся вспышки юпитеров.
В звуках не было ничего загадочного, они спокойно расчленялись на ноты, бемоли и диезы, складывались, как кубики, в гармонии и регистры. Надо ли говорить, что иного пути, кроме музыкального, у единственной дочери кадровых служителей Эвтерпы просто не могло быть.
Так, без особых талантов, но с прекрасным чувством ритма и природным пониманием музыкального строя, Анна, усердно трудясь, додолбила к девятнадцати годам музыкальную школу и училище по классу фортепьяно. Еще одно усилие, и она прекрасно бы устроилась после консерватории специалистом по музлитературе или истории исполнительского искусства, но, к несчастью, года за три до этого у Анны прорезался чудесный, хоть и слабенький, голосок, который благодаря усердным хлопотам домашних выпестовался во вполне приемлемое лирическое меццо-сопрано с туманной перспективой на драматическое.
Единственной неправильностью было то, что тихая барышня Аня, при взгляде на которую невольно слышались легкие и меланхоличные мазурки Шопена, в тайне даже от самой себя была очень честолюбива и безумно хотела петь, причем не какое-то там мещанское, как ей казалось, итальянское бельканто. Нет, ее влекли тяжеловесные, как поступь тевтонских рыцарей, немецкие гимны. Вагнер, которого открывают для себя обычно к сорока, безотчетно нравился ей в восемнадцать. Мрачный, мятущийся, как раскаты грома. Анна однажды совершенно явственно услышала лейтмотив темы «Тристана и Изольды» в грозе, и это была первая по-настоящему услышанная ею музыка. Молодая девушка была так потрясена приоткрывшейся ей стихией, что попыталась излить эти новые ощущения в вольном переводе арии Изольды. Ну, правда, совсем вольном:
Анна потом часто недоуменно вертела этот листок в руках. Промчалась гроза, и с ней вместе унеслась и душевная смута.
Анну назвали в честь мамы, Анны Павловны, и это навсегда поставило ее в подчиненное положение младшей женщины в семье. Анна-большая и Аннушка-маленькая. Бессознательно сопротивляясь этому гнету, Анна с детства не любила, когда ее сюсюкали уменьшительными Нюсей или Анютой, и от всех требовала называть себя полным именем по протоколу. Впрочем, до поры до времени этим бунт против родительской воли обычно и ограничивался.
Родители ни в чем ей не отказывали, но и не потакали, сами любя ее, словно по протоколу или уставу. Тихо, как на добротно смазанных свиным жиром полозьях, проскользило ее мирное детство. И теплохладные, но заботливые родительские крыла мягко донесли своего птенца до вокального отделения консерватории, предусмотрительно завернув в афганскую дубленку с причудливой цветастой вышивкой и обув в сапоги-казачок — самое престижное оперение 1980 года.
После той памятной грозы Герман увидел Анну только через месяц. Он часто пропускал занятия, пропадая по нескольку дней неизвестно где. Как человек, которому все легко дается, Герман был не приспособлен к каждодневному монотонному труду постижения гамм или постановки дыхания, не говоря уж о музыкальной грамоте, теории композиции и прочей дребедени, которая, как ракушечный мусор, наросла на прекрасном теле музыки.
Герман был самородком, не знающим и не признающим нот. Мир бумажной музыки, нотных линеек, ключей, тактов и метрономов был для него пустым, а значит, никому не нужным звуком. Он презирал музыкальную грамоту, как презирает вольный дикий зверь своих смирившихся с решетками сородичей в зверинце. Но преподаватели смотрели на все эти вольности сквозь пальцы. Ему все сходило с рук за обаяние, ум и потрясающий голос.
На факультативных занятиях с вокалистом они с Анной оба выбрали для распевки «Летучего голландца». А что еще могли сделать два пижона, обожающих Вагнера?.. Педагог Елы Палы — Елена Павловна Корсакова — была категорически против. Вокальный ансамбль, коим является дуэт, преподавали на старших курсах, а Вагнер и вообще немецкая манера пения не очень прижились в России, традиционно тяготеющей к итальянской школе вокала. Вагнер же с его сложным переплетением оркестровой и вокальной партий, с его тройным составом оркестра и прочими закидонами стоял совершенно особняком даже среди соотечественников, врезался одиноким утесом далеко в море, почти оторвавшись от берега. У нас и ставился он не часто, но тот же «Летучий голландец» шел в Большом в 60-е годы, поэтому молодые выпендрежники и выбрали его для репетиций.
— Вагнер хорош для зрелых голосов. При удачном раскладе ваши только годам к тридцати пяти наберут для него силу, — слабо сопротивлялась Елы Палы.
Но самому талантливому юноше и самой блатной девушке курса трудно было отказать.
— Да у вас прямо музыкальный дуэт, даже имена музыкальные, вместе вы Анна Герман, — сдалась на милость победителей старая вокалистка.
Голос Анны не был сильным, но она тщательно отшлифовала его еще дома, и ей очень хотелось мятежа, хотя бы в рамках оперного либретто, а Герману вообще море было по колено. Они стали разучивать дуэт Сенты и Голландца. Репетировали в Малом зале. Анна не походила на нежную, но смелую Сенту, готовую за любовь отдать жизнь. Скорее, вокруг нашей героини витал печальный, нежный и сумрачный вальс Прокофьева из совсем не детской «Золушки». А Герман, конечно, не тянул на мрачного Голландца. Тот же прокофьевский, мятежный и грациозно величественный марш рыцарей из «Ромео и Джульетты» «сидел» на нем как влитой. Но Прокофьев был слишком ординарен для наших франтов, и, глядя в зеленые, полные любовного чувства к Вагнеру глаза своего партнера, Анна старалась вложить все неистраченные эмоции своего благопристойного консерваторского рода в доставшуюся ей сценическую судьбу.
Герман только посмеивался. Вагнера он одолел играючи. На первой же репетиции юноша запел, и внутри у него словно ожил мощнейший генератор вселенского радиуса действия.
Его голос, едва покинув хозяина, преобразовывался в неведомые могучие вибрации, предназначенные даже не для ушей, а для какого-то другого, неизвестного нам самим внутреннего органа. Сердце стонало,