симфонии Малера или сюиты номер три Чайковского, наш странник получал небольшой запас терпения жить дальше.
К немалому изумлению Геры, американцы оказались чрезвычайно зарегулированной нацией. Например, выезжая на пустую, свободную дорогу среди ночи, при знаке «стоп» они не притормаживали формально, как сделал бы любой, да что там любой, как сделал бы только самый дисциплинированный русский, а вставали как вкопанные и только после этого снова трогались в путь. Все жили по правилам и исполняли их с горделивой и пунктуальной самоотверженностью твердолобых идиотов. Но в этом и была их сила. Эта с первого взгляда человеческая тупость являлась неотвратимой тупостью закона и в ином случае была спасительна и благословенна, когда в дождливую ненастную ночь единственный автобус приходил на захолустную станцию точно по расписанию, или «скорая помощь» подлетала к страждущему на всех парусах, а не бралась по дороге подбросить пару-тройку вполне здоровых пассажиров. Добровольное послушание граждан — оборотная сторона устойчивости и стабильности общества. Герман же искал здесь сытой вольницы, он вовсе не собирался впрягаться в этот безукоризненный конвейер по зарабатыванию жизненных благ. И когда волшебство всеобщего изобилия и вечного праздника рассеялось, выяснилось, что впереди его ждет работа, работа и еще раз работа и все на чужого дядю Сэма, да еще с клеймом эмигранта, то есть «сомнительного типа, за которым нужен глаз да глаз».
В России принято прятать богатство за высокими заборами. Помните Островского? «Там, за высокими заборами…», а все, что открыто глазу — или не представляет интереса для наживы, или является общим, государственным, то есть ничьим. Поэтому, попав в Америку и увидев роскошные дома, поля для гольфа и просто ухоженные поля, леса и даже живописное океанское побережье, Герман не сразу понял, что хотя все это открыто для обозрения, но не только не является общественной собственностью, а будто специально выставлено богачами на обозрение, словно напоказ, словно для того, чтобы подразнить тебя — близко локоть, да не укусишь. Даже выйти на берег океана ты можешь только в обозначенном месте. Припарковать машину на стоянку — только где укажут. Даже пописать или остановиться передохнуть можно исключительно в огороженной легкой сеткой резервации, где есть разрешительный знак. Остальным любуйся издали, в отведенных тебе стойлах «пойнта вистов». И хотя бедняк в Америке смотрится гораздо импозантнее бедняка в России, сущность нищеты от этого не только не меняется, но и становится гораздо хуже.
В России у бедных есть огромное утешение в том, что богатым быть немного стыдно, что богатство редко сочетается с праведностью и что сама праведность выше богатства. А у бедных американцев в стране, где поклоняются успеху, где быть богатым желанно и почетно, нет морального оправдания их бедности. Быть бедным ужасно, мерзко, унизительно, невозможно.
Именно с таким чувством внутреннего сопротивления . всему американскому укладу жизни, но с совершенно пустым кошельком отправился наш поиздержавшийся певун в «Звезды Москвы», как первоклассник, с запиской от старого еврея, и первый, с кем он там столкнулся, был кудрявый и испорченный херувим Флор.
— А, привет, московский гость. Как дела?
— Да вот хочу получить доходное место в вашем ресторане — мальчика на побегушках, — смело обнажил свои язвы Герман.
— Что ж, дело хорошее, — засмеялся, обнажая в ответ свои белоснежные зубы, Флор, — если надоест, свистни — у меня есть одна старая карга на примете. Ты ведь певчая пташка?
— Да, оперная, — соврал Гера, — я заканчивал консерваторию. У меня лирический баритон. Слушай, может, мне на прослушивание какое-нибудь сходить?
— Ты лучше поговори с боссом и начни петь у нас, подучи язык. Прослушивания все равно начинаются только с конца ноября. И вообще, если хочешь выскочить, надо ехать в Эл-Эй.
— Куда?
— В Лос-Анджелес, куда ж еще?!
— А ты почему не едешь?
— Лень. Устал я учиться, я ведь Беркли закончил. Занимался экономической политологией. Хотел реабилитировать своего дядю. Он при маккартизме заступился в печати за Чаплина, так его загнали, как бешеную собаку. Выкинулся из окна. Кстати, я рассказал о тебе родителям, они очень хотели бы с тобой поговорить, расспросить о России. Заедем к ним в гости на обед в воскресенье? Где тебя найти?
Гера замялся. Он надеялся жить тут же при ресторане, но не мог этого выговорить.
— Да я здесь буду болтаться, — уклончиво отозвался он.
— Хорошо, в три я заеду, они живут в Сан-Жозе — это час езды. До скорого.
Москва, Москва моя, Москва моя — красавица!
Москва встречала новый 1988 год. Все шаталось и потихоньку обрушивалось, но большинство народонаселения не отличало рядовых экономических судорог от предсмертных конвульсий государства. Это был год реабилитации и покаяния Ельцина («Борис, ты не прав»), начала карабахского конфликта, повторного разоблачения сталинизма, первого конкурса красоты «мисс Москва» с зубастой Машей Калининой, первого кооперативного кафе и первого рэкета. Помните разгром «Зайди, попробуй!»? Это был год пришествия «Ласкового мая» и «Наутилуса Помпилиуса», покоривших всю страну. Первые стали кумирами — на целый год, а вторые — навсегда. «Связанные одной целью, скованные одной цепью» граждане Советов начали пробовать свои кандалы на прочность.
Анна, как спящая царевна, пропустила все эти грохотания приближающейся грозы мимо ушей. Ее личность была огромна и до поры неподвижна, словно пеликан, у которого самый широкий размах крыльев, но пользуется он ими только в самых крайних случаях. Говорят, что девочки взрослеют раньше мальчиков. Анне шел уже двадцать шестой год, но она все еще цеплялась за родителей, словно боялась остаться одна лицом к лицу со взрослой жизнью. И зачем вообще выходить замуж? О детях после всего пережитого Анне даже подумать было страшно, а так, в уюте и достатке, вся жизнь и проскользнет. «Скорей бы она проскочила, эта жизнь, лишь бы тихо и без боли, — часто думала Анна, — скорей бы пришла благополучная старость, когда уже никто ни о чем не спросит». Вновь убаюканная размеренностью родительского существования, достатком и совминовскими пайками, Анна совершенно не интересовалась жизнью простых смертных, полным отсутствием пропитания в стране и остервенелым азартом населения, скупавшего все непортящиеся продукты и товары впрок, ящиками, рулонами и блоками.
Она тихо, хотя и немного тухло, благоденствовала в театре Станиславского, ездила на гастроли в страны социалистического содружества, пела горничную в «Пиковой даме», Фраскидас и Мерседес в «Кармен», хотя ей уже порядком надоело скудное подтявкивание: «Ба-а-а-рышня! Уж свечи зажжены…» За ней ухаживали разные кавалеры: один — разнеженный академический сынок, другой — слишком уж деловой молодой адвокат, а третий — тихий и благожелательный психиатр, увлекающийся Фрейдом. Но все было впустую. Она потеряла интерес к сексу, как теряют аппетит или сон и долго даже не замечают драгоценной пропажи. «Рано или поздно все равно придется „этим“ заняться, — рассеянно думала Анна, — но, может, мне еще повезет, и я найду молодого состоятельного импотента. Как? Не знаю, может, подвернется. Не объявление же в газету давать».
Прошлое лето сменилось новым. Вокруг нее кипела и заваривалась жизнь. Артем Тарасов объявил себя первым миллионером, закончилась девятилетняя война в Афганистане, «Новый мир» с опозданием в двадцать лет опубликовал солженицынский «Гулаг», в прессе начали вести подкоп под Ленина, Михаил Шемякин и Эрнст Неизвестный вернулись на Родину из изгнания героями. Все население, припав к телевизорам, смотрело Первый съезд народных депутатов, потом переключалось на ленинградские «600 секунд», затем на «Пятое колесо». Люди насыщались информацией, набухали, как тесто пузырями, зрели для будущих подвижек. А Анна, натянув на себя, как кожу, только что вошедшую в моду джинсовую «варенку», вяло, в один глаз, наблюдала по другой программе приключения гардемаринов, и ей было плевать, что Ленин — гриб. Она словно находилась в анабиозе, летаргическом сне, и больше всего боялась, как бы ее кто-нибудь неудачно не разбудил. Как декабристы Герцена.
Следующий, 1990-й, год был еще напряженнее. Страну захлестнул компьютерный бум, за один компьютер можно было выручить 40 тысяч рэ — двое «Жигулей». Даже официальный курс доллара дрогнул и подполз к отметке руль двадцать, а на черном рынке он уже давно стоил 21 рубль. По стране гремело дело «АНТа», по Азербайджану прокатились кровавые армянские погромы. В дома мирных жителей с экранов телевизоров начали требовательно стучаться новые люди — Станкевич, Собчак, Новодворская. А Анна