полы в означенной санчасти, с мылом, каждые два часа, пока не сгниет окончательно, — либо его не госпитализируют, и умысел уклониться от несения службы будет считаться доказанным.
Меня из санчасти возвращали дважды — и оба раза с диагнозом «симуляция». В первый раз майор медицинской службы Жолоб постучал меня по позвоночнику и попросил нагнуться. Кажется, он искал перелом. Не найдя перелома, майор объявил мне, что я совершенно здоров. Через неделю после первичного обстукивания я заявился в этот нехитрый Красный Крест снова и попросил сделать мне рентген. Наглость этой просьбы была столь велика, что майор временно потерял дар командной речи — и в воскресенье меня повезли на снимок.
Еще через неделю я был вторично поставлен в известность о своем совершенном здоровье. А propos майор сообщил, что если еще раз увидит меня на территорий полковой санчасти, то лечить меня будут на гауптвахте.
Проверять, как держит слово советский офицер, я не стал. Мне хватало ежедневного лечения у старшего сержанта Чуева, о каковом сержанте и первых четырех месяцах службы под его началом я, если хватит цензурных слов, расскажу как-нибудь отдельно.
Я вернулся в строй: днем топтал плац, по ночам не вылезал из нарядов, и с некоторым уже интересом, как со стороны, наблюдал за постепенным отказом организма бороться за существование — поэтому въезд прямо на стрельбище медицинской машины и крик незнакомого лейтенанта воспринял как внеочередное доказательство бытия Господня.
В медсанбате мне выдали пижаму, отвели в палату и велели лежать не вставая. В истории всех армий мира не наберется и десятка приказов, выполненных с такой педантичностью: я лег и тут же уснул.
Когда к концу дня меня растолкали на прием пищи, я, одурев от сна, попросил принести мне чаю в постель. «А палкой тебе по яйцам не надо?» — спросили меня мои новые боевые товарищи. «Не надо», — вяло ответил я и снова уснул.
Что интересно, чаю мне принесли.
На третий день к моей койке начали сходиться медсанбатовские ветераны. Разлепляя глаза среди бела дня, я видел над собой их уважительные физиономии. Еще никогда выражение «солдат спит—служба идет» не реали-зовывалось так буквально.
При первой встрече со мной рентгенолог, лейтенант медслужбы Анкуддинов, с нескрываемым любопытством переспросил:
— Так это ты и есть Шендерович? И я ответил:
— В этом не может быть сомнений.
Тут я был неправ дважды. Во-первых, окажись на месте Анкуддинова другой офицер, я бы за такой ответ мог огрести по самое не могу, а во-вторых: сомнения в том, что я Шендерович, уже были.
На второй или третий день после доставки в ЗабВО им. Ленина нас, лысых дураков, построили в шеренгу — и прапорщик Кротович выкликнул, глядя в листочек:
— Шендер
— Шендерович, товарищ прапорщик, — неназойливо поправил я.
Прапорщик внимательно посмотрел, но не на меня, а в листочек.
— Шендеревич, — повторил он, потому что так было написано.
Я занервничал.
— Шендерович, товарищ прапорщик.
Моя фамилия мне нравилась, и я не видел основания ее менять.
Прапорщик снова внимательно посмотрел — но уже не на листочек, а на меня.
— Шендеревич, — сказал он очень раздельно. И что-то подсказало мне, что ему виднее.
— Так точно, — ответил я и проходил Шендеревичем до следующей переписи.
А в начале марта 1981 года (уже под своей фамилией) я стоял перед лейтенантом медслужбы Анкуддиновым, и он держал в руках снимок моей грудной клетки. Не знаю, какими судьбами этот снимок попал от полковых ветеринаров к профессиональному рентгенологу — но, видимо, чудеса еще случаются в этом мире.
Рассмотрев на черном рентгеновском фоне мой позвоночник и узнав, что его владелец все еще бегает по сопкам в противогазе, Лев Романович Анкуддинов предложил доставить нас обоих (меня и мой позвоночник) в медсанбат. Лев Романович считал, что на такой стадии остеохондроза долго не бегают — даже по равнине и без противогаза.
Так благодаря чудесному случаю я все-таки сменил шинель на пижаму.
В медсанбате мне было хорошо. Я понимаю, что рискую потерять читательское доверие; что как раз в этом месте повествования следует вспомнить, как тянуло в родную часть к боевым товарищам, как просыпался я по ночам от мысли, что где-то там несет за меня нелегкую службу мой взвод, — но чего не было, того не было. Не тянуло. Не просыпался.
Зато именно в медсанбате мне впервые после призыва захотелось женщину. До этого целых пять месяцев мне хотелось только есть, спать и чтобы ушли вон все мужчины. Признаться, я даже тревожился на свой счет, но тут как рукой сняло.
Здесь же, впервые за эти месяцы, я наелся. Причем «наелся» — это мягко сказано. Как-то ночью меня, в лунатическом состоянии ползшего в туалет, окликнул из кухни повар Толя.
— Солдат, — сказал он, — есть хочешь?
Ответ на этот вопрос был написан на моем лице большими транспарантными буквами уже несколько месяцев.
— Подгребай сюда через полчасика, солдат, — сказал Толя, — я тебя покормлю. Только без шума.
Полчаса я пролежал в кровати, боясь уснуть. Слово «покормлю» вызывало истерические реакции: это было слово из предыдущей жизни. В ордена Ленина Забайкальском военном округе имелись в обращении: словосочетание «прием пищи», существительное «жрачка» и глагол «похавать». На двадцать девятой минуте я стоял у кухонных дверей. Не исключено, что стоял, поскуливая. Из-за дверей доносились немыслимые запахи. До ЗабВО Толя работал шеф-поваром в ресторане и не хотел терять квалификацию.
В эту ночь я обожрался. Еда стояла в носоглотке, но остановить процесс я не мог.
Лирическое отступление о еде. Не буду утверждать, что в Советской Армии ее не было никогда, но ко дню моего призыва еда там кончилась — это я утверждаю как очевидец. Я еды не застал. Новобранцам образцовой «брежневской» дивизии образца 1980 года доставалось только то, что не представляло интереса для ворья, кормившегося при кухне. Хорошо помню ощущение безграничного счастья, испытанное в момент покупки и съедения всухомятку в городе Чита полукилограмма черствых пряников. Могу также поклясться на общевойсковом Уставе Вооруженных Сил СССР, что однажды, уронив кусочек сахара на затоптанный в серое месиво цементный пол, я поднял его, обдул и съел. Подо всем, что читатель подумает о моем моральном состоянии, я готов безусловно подписаться.
Впрочем, я отвлекся.
Итак, сначала в медсанбате мне было хорошо, а потом началась вообще сказка! Однажды, после утреннего осмотра, командир медроты капитан Красовский ни с того ни с сего, весьма конфиденциально, поинтересовался: не знаю ли я, часом, генерала Громова из областной прокуратуры? Никакого генерала я, разумеется, не знал. Ну, хорошо, как-то неопределенно сказал Красовский, — иди, лечись…
Через несколько дней меня попросили зайти.
В кабинете у командира сидел старлей с щитом и мечом в петлицах — сам же Красовский, пытливо на меня глянув, сразу из кабинета вышел. Тут, должен сказать, мне стало немножко не по себе. Дело заключается в том, что человек я мнительный, со стойкими предрассудками как к щиту, так и, в особенности, к мечу.
— Рядовой Шендерович? — спросил офицер госбезопасности.
Не вспомнив за собой никакой вины, заслуживающей трибунала, я ответил утвердительно.
— Как себя чувствуете? — поинтересовался старлей. — Как лечение? Может быть, есть какие-нибудь жалобы?
И на лице офицера госбезопасности отразилась искренняя тревога за процесс моего выздоровления.