Гусеву совершать утренние налеты на хлеборезку, отодвигать полки, шарить в холодильнике и проверять хлебные лотки.

Отсутствие там заначек убеждало его только в моей небывалой хитрости. «Где спрятал масло?» — доброжелательно спрашивал подполковник. «Все на столах», — отвечал я. От такой наглости подполковник крякал почти восхищенно. «Найду — посажу», — предупреждал он. «Не найдете», — отвечал я. «Найду», — обещал подполковник. «Дело в том, — мягко пытался объяснить я, — что я не ворую». «Ты, Шендерович, нахал!» — отвечал на это подполковник Гусев — и наутро опять выскакивал на меня из-за дверей, как засадный полк Боброка.

Через месяц полное отсутствие результата заставило его снизить обороты — не исключено даже, что он мне поверил, хотя, скорее всего, просто не мог больше видеть моей ухмыляющейся рожи.

Мне между тем было не до смеха. Бандит Соловей успел так прикормить дембелей и прапорщиков, что мои жалкие попытки откупиться от этой оравы двумя паечками и десятью кусочками сахара только оттягивали час неминуемой расправы.

Лавируя между мордобоем и гауптвахтой, я обеспечивал всеобщее пропитание. Наипростейшие процедуры превращались в цирк шапито. Рыжим в этом цирке работал кладовщик Витя Марченков. Он бухал на весы здоровенный кусище масла и кричал:

— О! Хорош! Забирай!

— Витя, — смиренно вступал я, — подожди, пока стрелка остановится.

Витя наливался бурым цветом.

— Хули ждать! — кричал он. — До хуя уже масла!

— Еще триста грамм надо, — говорил я.

— Я округлил! — кричал Витя, убедительно маша перед моим носом руками-окороками. — Уже до хуя!

Названная единица измерения доминировала в расчетах кладовщика Марченкова, равно как и способ округления в меньшую сторону с любого количества граммов. На мои попытки вернуться к общепринятой системе мер и весов Марченков отвечал речами по национальному вопросу, впоследствии перешедшими в легкие формы погрома.

Получив масла на полкило меньше положенного, я, как Христос пятью хлебами, должен был теперь накормить им весь полк плюс дежурных офицеров и всех страдавших бессонницей дембелей. И хотя ночные нормы я снизил до минимума, а начальника столовой прапорщика Кротовича вообще снял с довольствия (за наглость, чрезмерную даже по армейским меркам), а все равно: не прими я превентивных мер — как минимум трех бы тарелок на утренней выдаче не бывало.

Приходилось отворовывать все это обратно — и взяв ручку, я погрузился в расчеты.

Расчеты оказались доступными даже выпускнику Института культуры. Полграмма, слизанные с каждой пайки и помноженные на количество бойцов, давали искомые три тарелки масла — плюс еще несколько, которые я мог бы съедать хоть самолично, если бы меня не тошнило от одного запаха. Впрочем, лишние тарелки эти, опровергая закон Ломоносова—Лавуазье, бесследно исчезали и без моей помощи.

Так я вступил на стезю порока. Как и подобает стезе порока, она бы не принесла мне ничего, кроме барской жизни и уважения окружающих — если бы не вышеупомянутый прапорщик Кротович.

До моего появления в хлеборезке он уже откормился солдатскими харчами на метр девяносто, и я посчитал, что поощрять его в этом занятии дальше опасно для его же здоровья. Прапорщик думал иначе — и как раз к тому времени, как меня оставил в покое подполковник Гусев, забота о рядовом составе прорезалась в Кротовиче: он начал приходить по ночам и проверять чуть ли не каждую тарелку, ища недовесы.

Бабелевский Мендель Крик слыл грубияном среди биндюжников; Кротовича считали ворьем — прапорщики.

Его интеллект и манеры частично подтверждали дарвиновскую теорию происхождения видов — частично, потому что дальними предками Кротовича были никак не обезьяны; мой выбор колеблется между стегоцефалом и диплодоком. Единственное, что исключено совершенно, — это божественное происхождение. Я не поручусь за все человечество, но в данном случае Господь абсолютно ни при чем. В день создания Кротовича Всевышний на что-то отвлекся.

Прапорщик начал искать у меня недовесы. Делал он это ретиво, но безрезультатно, и вот почему. Вскоре после назначения, поняв, с кем придется иметь дело, я отобрал из полутора тысяч тарелок десяток наиболее легких и, пометив их, в артистическом беспорядке разбросал по хлеборезке. Взвешивая масло, Кротович ставил первую попавшуюся такую тарелку на противовес — и стрелка зашкаливала грамм на двадцать лишних. Кротович презрительно кривился, давая понять, что видит все мои фокусы насквозь.

— А ну-ка, сержант, — брезгливо сипел он, — дайте мне во-он ту тарелку!

Я давал «во-он ту», и стрелку зашкаливало еще больше.

Прапорщик умел считать только на один ход вперед. При встрече с двухходовкой он переставал соображать вообще. Иметь с ним дело для свободного художника вроде меня было тихой радостью.

Впрочем, чего требовать от прапорщика? Однажды в полк прилетел с проверкой из Москвы некий генерал-лейтенант, будущий замминистра обороны. Генерал проверял работу тыловой службы, и к его появлению на наших столах расстелились скатерти-самобранки. Солдаты, пуча глаза, глядели на плотный, наваристый борщ и инжирины, плававшие в компоте среди щедрых горстей изюма. Это был день еды по Уставу.

Все вышеописанное исчезло в час генеральского отлета в Москву — как сон, как утренний туман.

Но в тот исторический день генерал размашистым шагом шел к моей хлеборезке, держа на вытянутых руках чашку с горсткой мяса («чашкой» в армии почему-то зовется миска). За московским гостем по проходу бежали: комдив, цветом лица, телосложением и интеллектом заслуживший в родной дивизии прозвище Кирпич, несколько «полканов», пара майоров неизвестного мне происхождения — и прапорщик Кротович.

Кинематографически этот проход выглядел чрезвычайно эффектно, потому что московский генерал имел рост кавалергардский, и семенившие за ним офицеры едва доходили высокому начальству до погона, не говоря уже о Кирпиче. Единственным, кто мог бы тягаться с генералом длиной, был Кротович, но в присутствии старших по званию прапор съеживался автоматически.

Вся эта депутация влетела ко мне в хлеборезку, и, приставив ладонь к пилотке, я прокричал подобающие случаю слова. Генерал среагировал на приветствие не сильнее, чем тяжелый танк на марше на стрекот кузнечика. Он прошагал к весам и, водрузив на них чашку с мясом, уставился на стрелку. Стрелка улетела к килограммовой отметке. «Пустую чашку!» — приказал генерал, и я, козырнув, шагнул к дверям, чтобы выполнить приказ, но перед моим носом, стукнувшись боками, в проем проскочили два майора.

Мне скоро было на дембель, а им еще служить и служить…

Через несколько секунд майоры вернулись, держа искомое четырьмя руками. В четырех майорских глазах светился нечеловеческий энтузиазм. За их спинами виднелось перекошенное лицо курсанта, который только что собирался из этой чашки поесть.

Чашка была поставлена на противовес, но стрелка все равно зашкаливала на двести лишних грамм.

— А-а, — понял наконец генерал. — Так это ж с бульоном… Ну-ка, посмотрим, — сказал он, — сколько там чистого мяса!

И — внимание! — перелил бульон из правой чашки — в левую, в противовес!

Теперь вместо лишних двухсот граммов — двухсот же стало недоставать! Генеральский затылок начал принимать цвет знамени полка. Не веря своим глазам, я глянул на шеренгу товарищей офицеров. Все они смотрели на багровеющий генеральский затылок, а видели сквозь него каждый свое: снятие, лишение звания, отправку в Афган… В хлеборезке царил полный ступор, и я понял, что час моего Тулона настал. Я шагнул вперед и сказал:

— Разрешите, товарищ генерал?

Не рискуя ничего объяснять, я вылил за окошко коричневатый мясной навар и поставил чашку на место. И весы показали наконец то, что от них и требовалось с самого начала.

Офицеры выдохнули. Особенно шумно выдохнул Кирпич.

Внимательно рассмотрев местонахождение стрелки, генерал-лейтенант обернулся, посмотрел на меня

Вы читаете Изюм из булки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату