накренившимися под немыслимыми углами четырех– и пятиэтажными домами из белого известняка... старые сооружения в колониальном стиле, двустворчатые двери выходят на железные балконы, над фундаментом ленты выцветшей синей и зеленой краски, похожие на геологические слои. Стоял сезон дождей, и каждый день, начавшись с мороси, заканчивался ливнем. Серые распухшие облака ползли так низко, что казалось, животы их проваливаются между домами, и все это вместе с нависшими над самой землей крышами будило клаустрофобию: дома словно жались друг к другу, придавленные тяжелым небом. Из-за баррикад доносился слабый шум дорожного движения, изредка проезжали джипы с кучками Мадрадон или Сотомайоров. Но ни криков детей, ни радиоприемников, ни матрон, что, перегнувшись через балконную ограду, сплетничают с соседками. Квартиры пусты, как и магазины с фресками на пастельных фасадах – бесформенные рубахи и шляпы, сверкающие кухонные плиты и раковины, летучие буханки хлеба и швейные машинки размером с английских догов.

Однажды после полудня Минголла сидел в забегаловке у покосившейся передней стены; в окна и пролеты там были вставлены дюжины зеркал, витиеватая вывеска на фасаде провозглашала, что в заведении можно купить предметы религиозного культа. Похожие лавки он видел в Гватемале. Ярко освещенные окна уставлены золотыми крестами, мадоннами в позолоченных рамках, шкатулками с пресвятыми сердцами... зеркала вспыхивали золотом, сверкающие образы вновь и вновь повторяли самих себя, в блеске этого религиозного лабиринта не на чем отдохнуть взгляду. Но среди застрявших в зеркалах образов было и Минголлино отражение: бесконечная череда мрачных молодых людей с покорными лицами, ни следа веры. Вот во что его превратило баррио, думал Минголла. Состругало эмоции, сделало таким же медленным и тусклым, как бойцы сотомайорской армии, что болтались сейчас по улице: кое-кто нерешительно переползал с места на место, но большинство, застыв неподвижно, смотрело, как тычется в свинцовые лужи моросящий дождь. Неподалеку, раскорячившись над бордюром, мочилась замотанная во вдовий платок старуха. За ее спиной проковылял походкой сомнамбулы изможденный серолицый мужчина, остановился, потрогал стену, поглазел на нее и на заплетающихся ногах двинулся дальше. На всех рваная и заляпанная грязью одежда, глаза темные и бесформенные, словно дыры в гнилых тряпках. Вооружены дубинками, ножами и садовыми инструментами, у многих раны, которые никто никогда не лечил. К ушам крепятся черные, словно капли эбенового дерева, приемнички – через них поступают приказы вступать в бой или выходить из него. Полупрозрачные тени вокруг людей казались гуще, словно армии постепенно разлагались, отдавая свое вещество воздуху. Минголла жалел, что его не может стошнить – хоть какая-то реакция перегруженного организма, – он лишь цепенел все больше и больше.

Что-то забубнила сидевшая у его ног женщина. Неопрятная тридцатилетняя кляча с тяжелыми бедрами, отвислыми грудями и желтушной кожей. Одета в когда-то голубое платье. После того как он закончил с ней работать, женщина сказала, что зовут ее Ирма и что она потеряла ребенка.

– Как дела, Ирма? – спросил Минголла.

– Я теперь пою, – ответила женщина, вглядываясь в дальний конец улицы. – Пою моему дитятке, когда спать укладываю.

– Вот и славно. – Он протянул ей половину сэндвича. – Есть хочешь?

Она качала на руках воображаемого ребенка, улыбалась и что-то бормотала.

Может, это и неплохо, думал Минголла, замедляться и замедляться, как тени из армий баррио, пусть выдует все заселенные клочки памяти. Стольким нормальным людям нет до этого дела, и ничего, вроде бы довольны.

– Пасито, Пасито, – проворковала Ирма и ласково потрепала невидимого ребенка за подбородок. Бледная улыбка мадонны осветила ее одутловатое лицо.

Опустошенный жутковатым зрелищем, Минголла отвернулся, хотя в то же время он был рад, что дымок человечности еще клубится в этой женщине, в ней еще осталась любовь к... тому, чему он сам уже не мог отдаваться всей душой. Он вспомнил работника своего отца, старого серьезного маклера с седыми волосами и мятым, как кухонная тряпка, лицом. Он разыгрывал перед Минголлой доброго дядюшку, с удовольствием травил байки о своих скитаниях, рассказывал о премудростях торговли и страховок.

– Первым делом, – говорил он, – ты выкладываешь им плохие новости. Цену, порядок платежей. Потом коротко описываешь, что они получат, ничего особенного. Они не впечатляются. Можно даже сказать, недовольны. Они рассчитывали на что-то получше. Тогда ты даешь им с минуту повариться, а после говоришь: «Теперь самое интересное».

Маклер распинался о скрытом инвестиционном потенциале, но для Минголлы его слова отдавали тухлыми банальностями, он выуживал из них другой смысл, веру в то, что мир – тот самый, что крутится снова и снова по рутинному кругу неприметных радостей и горестей, – в один прекрасный день развернется и обнаружит в самой своей сердцевине некую ослепительную сущность, переполненную, как рождественская звезда, вечными истинами. Такой же примерно красотой открывалась ему любовь Деборы, но здесь, в баррио, для Минголлы изменилось слишком многое, и, хотя их занятия любовью были по- прежнему прекрасны, у него не получалось извлечь из них что-то большее, чем простое облегчение. Сильнее всего изменилась сама Дебора. Она так увлеклась мирными переговорами, отдавалась им с такой страстью, что даже самые обычные ее слова имели теперь привкус простодушного идеализма, который приводил Минголлу в смятение, заставлял смотреть на нее новыми глазами, удивляться, как можно быть такой глупой. Прошлой ночью, в перерыве между сексом, когда они лежали на боку, все еще вместе.

...смешно... – сказала она.

...что...

...я думала, где бы хотела с тобой жить, и решила, что лучше всего в каком-нибудь зеленом месте, зеленом и уединенном... зеленом...

Слово «зеленое» звучало в нем как связавшая их вместе струна, на долю секунды он ощутил ее и свое тело кинестетически – так, как чувствовала его в себе она, безмятежное тепло и радость наполнения.

...эдем... сказала она ...ни чужаков, ни законов, мы сами установим законы, как нам захочется...

Ее увлеченность заставляла его острее чувствовать собственное безразличие, но он не хотел сбивать ее с мысли.

...что же здесь смешного...

...я их всегда терпеть не могла: джунгли, горы... отец вечно таскал нас на природу... ему нравилось, нравилось, когда вокруг пусто... и после тюрьмы я столько насмотрелась и на джунгли и горы... мне они осточертели... но с тобой – с тобой я хочу жить в чистом месте, чтобы никто его не рушил и вообще не трогал...

Минголле хотелось крикнуть, чтобы она замолчала, потому что чем больше она говорила, тем сильнее

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату