Старик азиат на инвалидной коляске не занимал Минголлу до тех пор, пока не исчез. Каждое утро, повернувшись спиной к их внутреннему двору, он сидел у своего огородика и возился с бумажными лентами. Но сегодня там никого не было, и горничная Сиренита сказала, что азиата увезли в больницу. Обескураженный, Минголла подошел к тому месту, где раньше стояла коляска, и с удивлением обнаружил, что огородик давным-давно высох, а значит, добросовестность азиата была на самом деле либо старческим маразмом, либо самовнушением. Но не это смущало Минголлу. Старик вообще-то интересный, хотелось с ним поговорить, однако все пошло по обычной колее: к каким-то людям тянешься, заводишь в воображении близкую дружбу, чего-то добиваешься и – словно это стремление ценно само по себе, а люди нужны лишь для того, чтобы создать порывам нечто вроде моральной поддержки, – ничего больше не делаешь. Так, например, получилось с Тулли. Минголла часто думал, что когда-нибудь они сойдутся поближе, но оба были слишком заняты, чтобы тратить друг на друга время: сам Минголла – не вполне искренними благими делами, а Тулли – Корасон; однако обоим хватало предчувствия дружбы, оба верили, что их крепко связывает пережитый опыт, и этого казалось достаточно. Минголле вдруг пришло в голову, что отец был прав насчет войны – так или иначе, она сделала из Минголлы человека. Он видел те сложности, о которых не подозревал раньше, понимал, что такое ответственность, и даже умел брать ее на себя. Беда в том, что человек из него получился так себе. Даже не средний. Злость и безразличие это только подтверждали.
Огородик был мал, примерно двенадцать на двенадцать футов, бледно-коричневая земля растрескалась в переплетении ломких помидорных лиан, ее покрывали комки сморщенных дынь и кожура сухих кабачков. Минголле захотелось ступить ногами на эту сухую землю, он скинул башмаки и перешагнул через остатки проволоки. Между пальцев поднялись клубы пыли, лианы вцепились в лодыжки, в подошвы вонзились камешки. Он стоял посередине огородика, смотрел на белый шар солнца, занавешенный серыми потрепанными облаками, и – как если бы остатки грядок были клочком ничейной полосы – видел с высоты все то сплетение исторических ветвей, которое и привело мир к этому самому мгновению: агрессивность, корыстолюбие и манипуляции «Юнайтед Фрут», неуклюжие жесты американских доброхотов, экспансию банков, их злобных марионеток, мощное и беспринципное расползание бизнеса. Это с одной стороны, а с другой – сотканная двумя кланами сложная паутина убийств и кровной мести, цепочка отравлений, которым позавидовали бы сами Борджиа, поножовщина, взрывы и похищения, вражда, что из века в век разыгрывала свою кровавую пьесу в богатых особняках, убогих деревушках и на полях сражений. И вот две лианы истории вцепляются друг в дружку, переплетаются, давят вокруг себя все живое и, разъедая землю, превращают ее в засохший огород, где не растет ничего, кроме стариковских фантазий.
– Дэвид, ты где? – раздался во дворе голос Деборы. Она бросилась к переходу. Позади, у ворот пансиона, топтались Сотомайоры и Мадрадоны, качали головами и переговаривались. – Дэвид, – повторила она. – Все сделано. Все получилось!
Минголла не мог так сразу вырваться из скорлупы мрачных мыслей, а потому просто стоял и ждал продолжения.
– Мир, – сказала она. – Теперь будет мир.
Лицо ее тоже излучало мир. Прекрасный, смуглый, улыбчивый Третий мировой мир. Но Минголла не мог ответить ей тем же.
– Хорошо, – сказал он, выходя из огородика. Сел на плиточную дорожку и стал обуваться.
– Ты что, не понимаешь? – Улыбка растаяла. – Переговоры закончены. Сегодня составят протокол, а завтра на празднике подпишут.
– На празднике? – Все тот же абсурд, подумал он.
– Да, на празднике, во дворце.
– Прелестно.
Дебора нахмурилась.
– Ты ведешь себя так, словно ничего не случилось.
– Послушай... – начал он. – Ладно, не буду.
Деборино лицо смягчилось, она опустилась на колени.
– Я знаю, ты никогда особенно в это не верил, но ведь правда получилось. Ты даже не представляешь, как искренне эти люди старались договориться.
– Надеюсь, что так.
Она отодвинулась, словно хотела посмотреть на него издалека.
– Правда? Иногда мне кажется, что ты надеешься на прямо противоположное, только не понимаю почему.
Минголла был смущен и безучастен. Слова ее звучали слишком заботливо и в то же время машинально и слегка морализаторски.
Дебора обняла его за плечи.
– Ты столько работаешь. Но ты сам все увидишь. Пошли со мной. Поговори с ними. Тебе сразу станет лучше.
Минголла разрывался между желанием донести до нее горькую правду и неохотой портить ей настроение. Решив в конце концов, что мир на секунду все же лучше, чем ничего, он двинулся вслед за Деборой в поздравительную свалку двора.
В тот же вечер – пасмурный вечер, когда лишь редкие звезды проглядывали сквозь мерцающие полоски облаков, – они с Тулли разговорились во дворе пансиона. Перед входом у горшков с папоротником сидели Джилби и Джек, а Тулли с Минголлой примерно в дюжине футов от них говорили о Корасон.
– Временами мне кажется, что она вот-вот бросит игру, – говорил Тулли, – но через минуту опять вся в себе, и мне до нее не дотянуться. Черт, я уже начинаю привыкать... привыкать, что эта женщина хмурится, когда хочет улыбаться.
– Может, она когда-нибудь придет в норму. – Минголла заглянул во дворик: потоки света из окон выхватывали расставленные вокруг бассейна три алюминиевых кресла, а в них – болтавших о чем-то Сотомайоров.
– Вообще-то, это не так уж и важно, будь что будет, – сказал Тулли. – Пускай хоть тарелками