– Этого не может быть! Я только вчера говорил с...
– Это было вчера, – сказал Минголла.
– Я пойду наверх, – сказала Дебора. – Вдруг кто-то выживет.
– Не ломай их, – попросил Исагирре.
– Не ломать? – Дебора рассмеялась. – Я пять лет чиню твои сломанные игрушки... и сколько еще осталось. – Она повернулась к Минголле. – Ты с ним справишься?
– Ага... иди.
– Что вы со мной сделаете? – спросил Исагирре, когда за Деборой закрылась дверь.
– А то ты не знаешь, Карлито. Разберем на кусочки, а потом соберем опять. Будешь бомбой с часовым механизмом, как Нейт и другие. Почти живой, как твои друзья наверху.
– Вы всех убили... всех, кроме тех троих? – Исагирре, похоже, не мог с этим примириться.
– Это было нетрудно. За пять лет мы многому научились.
Пять черных, как гробы, лет, и в каждом – прах насилия и предательств.
– Если осталось только трое, – пролепетал Исагирре, – то какой смысл...
– Брось, я не собираюсь это слушать, ты же знаешь.
Исагирре выпрямился, лицо разгладилось.
– Да, знаю. – Адамово яблоко дергалось. – Вся работа... – Он провел рукой по лбу. – Что вы будете делать потом?
– Потом нечего будет делать.
– Да нет, найдется. Вы займете наше место, и вам придется что-то делать. – В голосе Исагирре звучали торжествующие нотки.
– Сейчас ты заснешь, – сказал Минголла. Исагирре открыл рот, но долго ничего не говорил.
– Господи, – произнес он наконец, – как могло такое случиться?
– А что, если тебе того и хотелось? Как в том рассказе про пансионат... в финале смерть автора. Это твой финал, Карлито.
– Я... гм... – Исагирре сглотнул. – Я боюсь. Никогда не думал, что буду бояться.
Минголла не раз представлял, что будет чувствовать в эту минуту, но, к его удивлению, он не чувствовал почти ничего, разве только облегчение; в голову пришло, что, несмотря на страх, со стариком сейчас происходит то же самое.
– Наверное, я могу что-то сделать? – спросил тот. – Я бы мог...
– Нет, – ответил Минголла и начал вгонять Исагирре в дрему.
Тот привстал, потом опять упал в кресло. Он пытался подняться, тряс головой и цеплялся пальцами за край стола. По лицу пробежала паника. Потом обвис. Широко раскрытые глаза уставились на Минголлу.
– Прошу тебя... – Слова получились плотными, словно выжатая из доктора последняя капля, голова откинулась назад. Грудь вздымалась и опадала в сонном ритме, глазные белки шевелились.
Все в этой комнате – вой кондиционера, блеск антикварной мебели, фальшивая ночь ковра – словно заострилось, как если бы раньше их притупляло бодрствование Исагирре. От тяжелой ясности момента Минголле стало не по себе, и он обернулся, уверенный, что за спиной его поджидает распахнутая ловушка. Но там была лишь закрытая дверь, тишина. Он снова повернулся к Исагирре. Вид старика его потряс, доктор был похож на монумент, на несчастное чудовище, угодившее в асфальтовую яму, в хранилище истории, и Минголла вдруг понял, как мало он знал о кланах, только голые факты, слегка обведенные контурами впечатлений. Он уселся на стол, подключился к спящему мозгу Исагирре и поплыл по затейливым коридорам кровавого прошлого мимо воспоминаний его жизни, жизни других людей; годы вспыхивали и гасли, словно недолговечные свечки; он был мальчиком по имени Дамасо Андраде де Сотомайор и стоял в день своего совершеннолетия посередине мрачного зала в старом панамском доме. Вся семья в сборе, в молчании расселась по эбеновым креслам, на ручках резные змеиные головы, во сне их мысли смешиваются, и он чувствует у себя в желудке препарат, далекую боль, он понимает, что сны – это голоса, тысячи голосов одновременно, не слова, а бессловесный шепот, который и есть душа страсти. Бледные фигуры отца и матери, кузенов, дядюшек и тетушек мерцают подобно белому пламени в чашах из черного дерева, и сам он тоже мерцает, плоть теряет телесность, и сон зажигает его мысли радостью мести и силы. А когда сон уходит, когда он уже крепок и пропитан страстью, наступает время отправиться в путь по тропе правды, и он, ни слова не говоря, спускается по лестнице в подвальный лабиринт, чьи темные коридоры ведут к семи окнам, к одному окну, что покажет его место в узоре. Он бродил не час и не два в страхе, что так и не найдет свое окно и останется навеки в этой вязкой холодной глубине. Но каменные стены, грубые и замшелые, были ему друзьями; касаясь их, он чувствовал, как энергия прошлого выводит его в будущее, которое и есть единственный узор растянутой в бесконечности крови. То были фамильные камни, его кровь и его семья, куполообразные глыбы имели ту же фактуру, что и черепа Сотомайоров, расставленные у отца в библиотеке; касаясь камней, он угадывал направление и скоро научился выбирать повороты, ощущая их как узелки крови. И добравшись наконец до окна, он не увидел его, а постиг трепетом своей кожи. Он думал об этих странностях. Должно ли окно подразумевать свет... и он увидел свет. Два малиновых овала, словно глаза без зрачков, разгорались все ярче и ярче, пока он подходил все ближе и ближе. Окно, как он понял, было сделано из дымчатого стекла, свинцовые средники секций соединялись в силуэт угольно-черного человека с терновым венцом на голове, глаза же остались пустыми, их пронзали лучи заходящего солнца. Образ пугал и притягивал одновременно, мальчик прижался к стеклу, глазами к пустым овалам, и увидел на противоположной стороне долины массивный каменный дом Мадрадон, что казался в багряном свете чудовищем, припавшим к земле и готовым распрямиться. Он видел этот дом много раз, но так он подействовал на него впервые. Ярость ударила в голову, и мальчик почувствовал себя одним целым с горящими глазами и всей этой черной фигурой, к которой сейчас прижимался. Сеть свинцовых средников накладывалась на переплетение его нервов, направляя по ним кровавый цвет заката, пропитывая жестокой уверенностью, отпечатывая в душе образ эбенового Христа; отныне он знал, что избран из всех детей его поколения, чтобы вести остальных на борьбу против Мадрадон, что он стрела в семейном луке и что вся его жизнь будет полетом к сердцу этого темного чудовища, сгорбленного над тем далеким холмом.