детей в стены еврейского квартала, с тем чтобы евреев можно было потом обвинить в убийстве. Какой бы возмутительной ни казалась подобная мысль, продолжала бабушка, хуже было другое. Считалось, что евреи — которые не вкушают даже крови животных — убивают христианских младенцев и используют их кровь для приготовления пасхальной мацы.
Рохель с трудом могла в это поверить. Правда, она слишком хорошо знала, что родная деревня ее матери была жестоко сожжена дотла без всякой на то причины.
— Карел никогда не стал бы такого делать. И мастер Гальяно нам помогает.
— Верно. Нет дурной и доброй веры, есть дурные и добрые люди.
— Правда, бабушка?
— Да, Рохель. Есть и те, кто введен в заблуждение, но о них лучше не говорить.
Тут бабушка приложила палец к губам, предостерегая свою внучку от того, чтобы говорить дурно о ком бы то ни было, лгать или еще каким-то образом вести себя нечестно. Понимая, что не может до конца доверять своим побуждениям (ибо разве она только что не нарушила одну из заповедей, кормя крошками птичек?), Рохель решила отныне всегда быть хорошей. Если по правде, она каждый день молилась о том, чтобы найти силы соблюдать мицвот.[29] И теперь принялась оплакивать собственную слабость, несчастное мертвое дитя и весь огромный мир, который казался ей полным зла.
Гладя лицо и волосы Рохели, стараясь утешить ее и отвлечь, бабушка рассказала ей историю о царе Шломо и царице Савской. В свое время царь Шломо проявил доброту к одной пчеле, спас ей жизнь. А затем, когда царица Савская прибыла к нему в гости, она решила одурачить царя Шломо, своего друга, устроить все так, чтобы он не смог различить настоящие и искусственные цветы, которые смастерил ее умелец. Тогда Шломо, которого вообще нельзя было одурачить, призвал на помощь свою подружку-пчелу. Та стала кружиться над настоящими цветами и тем самым спасла честь царя. Рохель засмеялась. Еще бабушка рассказала историю о повивальной бабке, которая сделала подмену — подложила здорового новорожденного мальчика женщине, которая еще не родила ни одного живого ребенка, а умирающего — женщине, у которой было много сильных, крепких детей. Затем тот сын, что стал единственным ребенком, полюбил девушку из той самой многочисленной семьи. Только на свадебной церемонии, когда был вызван дух повитухи, все выяснили, что жених и невеста — родные брат и сестра. Церемонию проводил рабби Ливо, и в пределах его могущества, его душевной благости оказалась способность заподозрить неладное и призвать повитуху из царства мертвых, чтобы та поведала правду.
Пока бабушка убаюкивала Рохель рассказами о великодушных ошибках и благонамеренных обманах, на другом конце Праги, в Нове месте,[30] отец Тадеуш дремал в своем любимом кабинете — душном, с багряными окнами и решетками из темного дерева. Густо-красное сияние заливало кабинет подобно румянцу стыда, крови или сливовице. На резной кафедре лежало Евангелие в мягчайшем переплете из телячьей кожи. Богатые распятия, усеянные рубинами из Испании и Португалии, свидетельствовали о власти и славе Высшей Церкви. Еще молодым семинаристом Тадеуш учился в Риме, после чего получил привилегию служить в Испании, где стал свидетелем множества публичных сожжений. В тех богобоязненных странах всегда знали, как следует обращаться с еретиками и неверующими — вот о чем говорил отец Тадеуш перед богемской паствой на ломаном немецком языке. Поначалу время от времени он втайне лелеял надежды о занятии поста среди служителей святой инквизиции. Увы, все эти надежды оказались тщетными. Ибо, выполняя работу Бога на земле, бескорыстно сознавая о проходящих годах, Тадеуш через какое-то время вдруг обнаружил, что стал стар и непоправимо испорчен вином. Тогда вместо повышения его направили сюда, в тихую заводь Восточной Европы. Здесь ему приходилось отправлять обряды для жителей города, где протестанты запросто могли практиковать свои богохульные службы (на взгляд Тадеуша, это вообще нельзя было считать службами), а евреи свободно разгуливали по улице, защищенные императорским законом. Подобное безобразие, опять же на взгляд благочестивого священника, длилось уже слишком долго, а на уме у нынешнего императора, Рудольфа II, к великому сожалению, были совсем другие вещи. Более того, от настоятельных призывов обеспокоенного отца Тадеуша отмахивалось даже его братья-священнослужители. Впрочем, он тоже не слишком высоко их ставил. Монахини держали у себя в качестве домашних любимцев собак и гепардов, дрессировали в своих монастырях всяких тропических птиц. Тадеуш знал священников и монахов, которые, судя по всему, принимали обет безбрачия за клятву, которую следовало нарушать еженедельно, если не ежедневно.
— Эй, Марта, кого там еще принесло? — крикнул отец Тадеуш своей экономке.
— Это Вацлав из замка, отец Тадеуш. Он нашел мертвого ребенка у вас на пороге, прямо у ног Скорбящей Девы Марии.
— Еврейский байстрюк, как пить дать. Не наш.
— Он не обрезан! — крикнул Вацлав. — И ему больше десяти дней от роду.
— Ах, грехи наши тяжкие…
Отец Тадеуш, еще толком не очнувшись от дремоты, вяло поплелся вперед. Когда же он увидел, что это тот самый проклятый ребенок, которого он, обнаружив его живым у себя на пороге, сунул в дыру в стене Юденштадта… Ярости отца Тадеуша не было предела. Он понятия не имел, был ли этот ребенок крещен. Скорее всего, нет — а это означало погребение на Чумном кладбище за городскими воротами, рядом со свалкой, даже без креста, чтобы отметить место захоронения. Тадеуш терпеть не мог туда ходить — там омерзительно воняло гнильем и нечистотами. А дети, что шныряют там по грудам мусора подобно голодным крысам, расталкивая друг друга, дерутся из-за этих отбросов… что могло быть отвратительней? Что же до этих евреев… не тем, так иным способом, но он непременно до них доберется. И не только из верности принципам. Просто Тадеуш их ненавидел. Эти тесные улочки, в которых они живут, эти пейсы, что болтаются у них над ушами точно свиные хвосты, эти гнусные кипы, вечный запах чеснока… Они все до единого иуды, их следует подвергнуть остракизму, вышвырнуть из славной Праги, чтобы и следа от них не осталось… На меньшее Тадеуш не соглашался. И добиться этого — его святая обязанность.
Часть II
6
Когда Вацлаву было десять лет от роду и он еще не работал на кондитерской кухне в замке под боком у своей матушки, все Прага была ему площадкой для игр. Все то новое, на что натыкался Вацлав, казалось ему сразу и странным, и чудесным. К примеру, свиновод, что продавал щетину для щеток и кистей; проститутки, чьи нижние юбки были красными, как петушиные гребни; монахи, марширующие гуськом; крестьяне из окрестных деревень, толкающие перед собой тачки, полные репы и капусты; гребные рыбацкие шлюпки, загадочным образом плавающие в середине реки подобно птицам в небесах; попугаи из Нового Света с кривыми клювами и ярко-зелеными перьями… А потом Вацлав прошел в высокие ворота с шестиконечной звездой и увидел перед собой длиннобородых мужчин с крошечными шапочками на макушках, с бахромой, которая непонятно зачем болталась у пояса, а на груди у каждого был пришит желтый кружок. Но для него все это было просто еще одним удивительным приключением в любимом городе, и он ничуть не испугался. Зато женщины в этом квартале решительно ничем не пахли — в отличие от его матушки, которая купалась только в сочельник и утром в Пасху. И хотя дома здесь стояли почти вплотную друг к другу, в узких проулках совсем не было ни мусора, ни экскрементов. Не было свиней, поедающих гнилые овощи, не было коз, которые копались в грудах отбросов, или собак, таскающих в зубах внутренности забитых животных.
Но где здесь дети? Болтаясь вокруг Староместской площади, Вацлав завел себе друзей среди оборванцев, что жили в жалких лачугах у городской свалки. Эти ребята работали со своими родителями на рынке, умели ходить по веревке, натянутой меж двух приставных лестниц, или делать сальто за крону- другую. Они чистили отхожие места, завязав рот куском тряпицы, а глаза — тонким полотном, чтобы