изображён стол в обрамлении невиданно густых кустов роз, а за столом сидели три прекрасные девушки с юными, светлыми лицами и трое мужчин, на лицах которых были напечатлены покой, одухотворённость и счастье.
— Вечер, — сказал Доминик, и тотчас яркий свет зелёного солнца умерил сияние. Лёгкие, в изумрудных отсветах сумерки легли на поляну.
— Свечи, — сказала Эсперанса, и вокруг стола выросли высокие бронзовые канделябры, основа которых скрывалась в траве, а причудливо переплетённые ветви несли жёлтые, уютные свечные огни.
— Костёр, — добавил Клак-оун, и на углях прогоревшего огня появилась стопка нерасколотых чурочек, и над поляной поднялся и прибавился к огням свечей свет мирно потрескивающего костра.
— Вернисаж, — произнесла, словно фея, Александрина, и на ярко освещённой стене, над мельницей и ручьём устроились и засветились две принесённые Босхом картины.
— Музыка, — сказал Босх, и сверху, от невидимых в сумерках облаков, полилась мелодия, — нежная, лёгкая.
— Я вас люблю, — сказала Адония и глаза её засияли. — О, не хватает сердца, чтобы в нём поместилась такая любовь, — и всё-таки я вас так люблю!
Люблю.
Над головами светился зелёным овалом потолочный фонарь. В небесной дали, отчётливо различимые взору, белые неподвижные облака.
Двое обитателей волшебного дома лежали у бревенчатой стены, на двух покрытых малиновым ковром оттоманках. У противоположной стены, возле устроенного в её центре камина, высился мольберт с только что законченными портретами Клак-оуна, Александрины, Босха и Эсперансы.
— Не представлял, что можно испытывать такой восхитительный восторг, — негромко проговорил Доминик, — создавая что-нибудь для тебя, любимая. Творить, чтобы тебе было хорошо. Чтобы тебе было интересно и радостно. О, как прекрасно говорить эти слова вслух для тебя, когда мы лежим на двух оттоманках у негромко потрескивающего огня в придуманном нами камине!
Между изголовий оттоманок стоял столик, и на нём желтела дощечка-подставка, а на ней утвердился железный судок. В судке был спрятан нагретый в огне камень, накрытый белой холстиной, и на холстине, — чтоб подольше не остывал, — чашечка горячего шоколада. Адония время от времени эту чашечку из судка вынимала.
— Изумительные у тебя получились портреты. Мне кажется, что они прекраснее живых лиц.
— Я скажу тебе, почему я не написал твой портрет. Это потому, что никогда, ни один портрет не сможет быть красивее твоего живого лица.
Адония с неуловимой улыбкой посмотрела в появившееся в её руке зеркало. Посмотрела, и улыбка исчезла.
— Доминик, — негромко сказала она. — А где шрамы?
— Хочется тебе вспоминать? — Да.
— Ладно. Что шрамы? В могилке твоей остались. В Эрмшире.
— На Земле?
— На Земле.
— А мы сейчас с тобой где? И как это всё возможно? Мы где, Доминик?
Доминик отвёл взгляд от портретов. Улыбнулся Адонии.
— Один из тихих и ласковых небесных миров, созданный для нас теми, кто прошёл здесь значительно раньше. Место великого отдыха. Скоро мы поднимемся выше, и ты увидишь мир такого блаженства, о котором рассказать невозможно, а пока у нас есть возможность отдыхать от жестоких видений Земли. От памяти об этих видениях. Медленно и незаметно здесь освободится существо твоё от всего, что приходилось терпеть. Это очень важно, поскольку скоро ты встретишь такое блаженство, какое, кажется, не в силах вместить даже освобождённое и очищенное существо. Такое блаженство, что покажется — вот это она и есть, — любовь Бога.
— Ещё один мир? Ещё выше? Но как же это возможно?
— Ты помнишь Томаса, за которым вы следили, узнав, что он нашёл чёрный жемчуг?
— Помню. Какое всё-таки счастье, что та слежка оказалась напрасной.
— Да, счастье. Он сейчас купил замок недалеко от Бристоля, и у него много гостей. Сможешь увидеть?
Адония помолчала, пристально вглядываясь перед собой. Потом ответила:
— Да. Отчётливо вижу.
— Большая компания детей со счастливыми лицами. И русские моряки.
— Да.
— Кто-то подарил детям русскую матрёшку, и теперь она самая любимая игрушка у них.
— Вижу. Забавная. Много-много куколок, и все друг у дружки внутри.
— Случается иногда на Земле человек, который прозревает в огромные и высокие дали. Но об откровении своём признаться не может. И не потому, что его немедленно назовут еретиком, а потому что никто не сможет понять. Но реальность огромной правды пылает у него в сердце и требует обо всём рассказать. Тогда он, например, пишет Божественную комедию, чтобы показать людям миры искупления, как Алигьери. Или делает матрёшку, чтобы показать существование друг в друге большого количества разных миров.
— Вокруг Земли?
— И вне её, и внутри. Дети лучше взрослых помнят своё недавнее существование, поэтому и любовь к игрушке-подсказке у них неслучайна.
— А взрослые не помнят?
— Почти никто.
— Но почему? Ведь это так важно!
— Запечатана память. Результат давней победы великого демона, который живёт сейчас в сердце Земли. Как и то, что половина животного мира не может существовать, не пожирая собратьев, а вторая половина не может существовать, не убегая каждый день и не спасаясь.
— Это страшно, Доминик. Это страшно…
— Вот, — Доминик поднял перед собой стоящую на ладони матрёшку. — Земля — это средняя куколка. Все, что меньше, к серёдочке — миры тёмные, до самых жутких. Те, что над ней — миры светлые. Как ступеньки. Сейчас мы с тобою на первой.
— И больше не вернёмся на Землю?
— Теперь уже нет. Мы же встретились.
— Это условие? Сколько же мы шли друг к другу там, на Земле?
Доминик приподнялся на оттоманке и опёрся о локоть.
— Помнишь строки, которые ты написала мне в Плимуте?
— Да, их я помню. — И Адония продекламировала:
— Теперь представь, что это песня. И вот к твоему первому куплету припев: