Федора Ивановича, хотя была по значению превыше всего. Кто новый? Какие на него выходы? Какой методы обращения потребует? Да, ладно. Верилось: и выходы найдем, и методу. Еще впереди колонны помаршируем, а поднатужиться, и за древко знамени подержимся. Не впервой. Всякие смены видели.
Одно опасно: чтоб кучинские в силу не вошли. Опасно, потому что их движения алгеброй чистого разума не разымаемы.
Что двигало поступками Кучинского? Что сообщало для того смысл словам-знакам типа «долг», «честь», «любовь» и прочие, в которых – знал же, твердо знал Федор Иванович – никакого жизненного наполнения не существовало? Откуда проистекала манера бесед, о которой (Швачкину донесли) Шереметьев высказался следующим образом: «Когда я слышу Кучинского, я всегда вспоминаю высказывания декабриста Якушкина об Иване Пущине: „…необыкновенно гуманный человек, равный в обращении и с губернатором и с мужиком“? Что?..
Нечеткость, неуяснимость феномена Кучинского не могла и вызвать четких ответных настроений в Федоре Ивановиче. В таком «не в настроении» и пребывал, когда пришла Светка, которая веселенькой бежала сейчас по улице. Пробегая мимо магазинной витрины, Светка покосилась на себя в стекло. В нечетком отражении выглядела совсем молоденькой, а шапка – так та просто красавица.
«Шапка, шапка, шапка», – стучали Светкины каблуки и Светкино сердце. Хотя прямой зависимости между шапкой и экстрасенсизмом вроде бы и не было, Светка чувствовала, что чудесное возвращение шапки как бы знаменовало новое назначение поликлинической массажистки в познанном и непознанном мироздании. И любовь к шапке, как к живому существу, которую Светка испытывала и прежде, теперь окрасилась еще и горделивой нежностью.
Вечером капало, а ночью прихватил мороз, агонически сопротивлявшийся могуществу пытливого человеческого разума. Коричневая каша на посыпанных (именно в оттепель) песком тротуарах и мостовых застыла, удерживая под глянцем отпечатки шин и подошв. Тротуары и мостовые походили на ириски, которые в дни Светкиного детства мальчишки облизывали языком для товарного вида, продавая конфеты в розницу.
Теперь тротуары гладким языком вылизал гололед. Возможно, это проделала и гололедица, но автор, который, слушая по радио прогнозы погоды, всегда решает выяснить загадочную разницу, так и не удосужился этого сделать. Если бывает «гололед», а на дорогах «гололедица», почему бы ей не быть и на тротуарах?
Светка тоже не знала, какой именно феномен природы отполировал улицы. Да ее это и мало заботило, важнее казалось другое: «Переломов теперь не оберешься, особенно шейки бедра. А это в пожилом возрасте бывает с летальным исходом. Бедные!»
Холод лез за пазуху, томила забота о возможных увечных, но радость в Светкиной груди не улеглась. Подумать только, какое же благо способна она творить, как под ее руками зацветут человеческие души, как хорошо-то всем станет. И тротуары, как ириски в детстве, в голодном веселом детстве дружной «коридорки». И шапка при ней.
Ах, Александр Илларионович, что же вы-то не дожили до таких светлых минут? Один-одинешенек лежит на кладбище под коричневым бугорком, гладким от ледяной корки, как черепаховый панцирь. И никто, кроме Светки, не вспомнит: цветочка не принесет, а ей к живым бы успеть. «Они» не придут.
Не придут? А если Юлию и Николая – «наложением рук»? А? В квартиру не пустят? Пустят. Что-нибудь придумать можно. Опомнилась Светка уже у ковригинского подъезда. Опомнилась и встала, застыв от страха, войти не решаясь.
Она не успела понять, что произошло: сильный толчок впихнул ее в подъезд, и огромная фигура заслонила дверной проем.
Высокий парень в поролоновой куртке стоял над ней, уперев в стену руки по обе стороны Светкиного лица. «Какой рукой сдернет шапку? – подумала Светка. – Теперь все. Всему конец». И сказала:
– Ладно, бери шапку и пусти. Мне домой нужно, – кажется, это был тот же, красномордый.
Парень удивленно отшатнулся:
– На кой мне твоя шапка?
– Как на кой? – не поняла Светка. – А что же тебе нужно?
– От, дурешка, от, чудачка! – Парень, захлебываясь, забормотал ей в ухо: – Ты, ты мне нужная. Я ж тебя полгода выглядывал через простынку, я ж Леокадиев больной. Не помнишь? Не узнала? Я ж за тобой от самой поликлиники чапаю.
Светка с усилием отпихнула от себя парня. А тот:
– Так. С работы пришел, вижу в окошко – ты вышла. Я ж напротив поликлиники живу. Все, думаю, мой час. И рванул. Не емши, не спамши, разувши, раздевши, – он захохотал, – не выпимши.
– А зачем я тебе нужна? – спросила Светка, еще не придя в себя, но теперь видела: не тот, что украл шапку.
Ушел, истлел, провалился мрачный подъезд, все забылось, даже Рудик с Вадиком. Только горячий говор гремел над ней: «Ты ж прелесть – таких поискать. Я ж слушаю, как ты со своими больными. Во, думаю, доброта! Сказка ты моя распрекрасная!»
Он отстранился, рассматривая ее лицо. Светка вдруг, сдернув с головы шапку, стала запихивать ее парню в открывшуюся у горла щель от разъехавшейся куртковой молнии.
– Ты что, ты что? – он откинул ее руки.
– Возьми, – сказала Светка, – спасибо тебе.
– Да на кой она мне?
– Возьми, – повторила Светка.
– Вот чудачка, – сказал парень и нахлобучил шапку на Светкину голову, в которой все шло кругом.
Прочел. Ну и что? Зачем?
Клен стоял в луже собственной тени. Лужа казалась глубокой, а древо стоявшее в ней – по щиколотку, если смотреть сверху. Я и смотрел сверху, с высокого дачного крыльца. Как ни странно, прежде я никогда не всматривался в подробности нашего «загородного имения». Я даже не давал себе труда рассмотреть пейзажи и орнаменты на тарелках, запятнавших белую спину декоративной печки, некогда вполне функциональной. Лиля всегда обижалась, ведь она подбирала эти тарелки с каким-то ведомым ей смыслом.
Она и коридорчик, соединявший переднюю часть дачи с кухней разукрасила жостовскими подносами, прибив их к деревянным стенам. Лиля звала коридорчик «буфетной», поскольку там сутулился старый буфет ее покойной тетки.
Теперь, когда Лили не стало, все подробности лезли в глаза, обретая второй и третий смысл.
В сад вышла Арта Соломоновна. Собственно только она и звала «садом» наш общий участок. По честному, он скорей смахивал на кусочек тайги на заимке, как отрекомендовал Кутя свои владения. Такие и сохранились-то только на «немодных» направлениях Подмосковья.
Хотя и тут варианты присутствовали. Скажем, в Кутину «тайгу» вели трассы, облагороженные дизайнерским искусством. У нас же лес без причуд. Единственная самобытность – обращение полугектарного довоенного участка в пресловутые «шесть соток». Ибо именно они, вытоптанные и обитаемые, обнимали старый дом. Старый родительский, конечно, подновленный нашими с Лилией усилиями и стараниями моего другана Лео Шварца, которому мы продали полдачи. Лео, Леопольд, в просторечии Лев приходился Арте Соломоновне сыном.
По чести-то говоря продали – купили не очень-то подходило к нашему со Шварцами совладению. Деньги мы получили вполне условные. Деньги, а не их единицы. Согласились Шварцы на эти условия при железном Левкином: «отработаю – отдам, что надо». Хотя этого от него ни я, ни Лилия и не ждали. Дружба моя с Левкой зачалась еще в нежном возрасте дворовых побоищ. В одной команде. И не гасла. Даже тогда, когда Левка подался в Израиль, а потом вернулся, не прижившись на жаркой территории исторической родины.
Вернулся без денег, без квартиры – Шварцы впятером ютились в артеной двухкомнатной «распашонке».
Тогда сердобольная моя Лиля и сказала:
– Давай отдадим им пол дачи. Зачем нам столько?
И уговорила Левку поселиться.