последний час шел к ней с артистическую комнату, он понимал, что твердого ответа не знает, но шел он не в заблуждении, а в необходимости, в той внутренней драматической необходимости, о которой догадывался теперь Андрей Федорович.
Он увидел ее лицо в зеркале, возле которого уже стоял букет от нетерпеливых поклонников, хотя основное выступление предстояло ей после антракта.
— А где же твои цветы? — спросила она и заметила, взглянув на его руки, то, что он не успел смыть, — угольную пыль. — Что это?
— Немного испачкался.
— Где?
Не отвечая, он открыл кран умывальника и подставил ладони под тонкую струйку холодной воды. Она поняла, что происходит необычное.
— Что случилось?
Она встала из-за столика.
— Я хочу спасти тебя, Вера.
— Ты шутишь?
— Нет.
У Шумова было очень мало времени, часовой механизм под штыбом отсчитывал немногие оставшиеся минуты и секунды, и сказать было нужно так, чтобы она сразу поняла.
— Если ты немедленно вместе со мной покинешь театр, то сможешь начать жизнь сначала.
Вера была потрясена:
— Я так и знала, я чувствовала, кто ты… Но почему немедленно? Почему сразу?
— Потому что я ухожу сейчас.
Он еще надеялся убедить ее, не упоминая о взрыве.
— Мы можем встретиться позже… после спектакля.
— Ты не хочешь уйти со мной?
— Нет, нет, я не сказала. Но это же неожиданно. На это нужно решиться.
— Решайся.
— Так сразу? — повторила она.
— Речь идет о твоей жизни. В таких случаях не медлят.
— Но кому я нужна там? А здесь мне обещали…
— Берлин?… Они будут разбиты, Вера. И ты погибнешь вместе с ними. Даже в Германии.
— Меня же никогда не простят! — выкрикнула она.
— Положись на меня.
— Кто ты? Кто?
— Положись на меня. Собирайся.
Он вытирал мокрые пальцы ее полотенцем.
— Я приду после спектакля.
Шумов посмотрел на часы. Время летело стремительно. Что ж, он мог счесть, что сделал все возможное, и уйти. Она, конечно, не побежит сейчас к немцам. Но именно поэтому он и не мог уйти.
Знал ли он ее в самом деле? Шумов понимал многое. Она не обманывала его, она была почти искренней, разве что чуть подыгрывала себе. Но она была слабым человеком, который с детства привык, чтобы ему было хорошо. Всегда-всегда, как говорят малыши. И понять, что хорошо бывает не всегда и человеческое достоинство заключается в том, чтобы мужественно принять эту жестокую истину, она не могла, не в состоянии была даже во время войны…
Вера ненавидела войну всей душой, она никогда не ждала немцев и охотно сбежала бы от них на край света, но потому лишь, что война нарушила благополучно складывающуюся жизнь, потому, что из подававшей надежды актрисы, любимицы родных и поклонников, она превратилась в обыкновенную полурабыню, вынужденную существовать в вечном страхе и голоде. А Вере так хотелось, чтобы ей было хорошо!
Подточенная собственной слабостью, пришла она к мысли, что стать актрисой в немецком театре если и не вполне хорошо, то, во всяком случае, гораздо лучше положения, в котором она оказалась с приходом немцев, не догадавшись, что это гораздо хуже. И она почти убедила себя в том, что поступила правильно, когда появился Шумов.
Вера не врала, говоря, что видит в нем «другого» человека, непохожего на «своих», однако в душе надеялась, что Шумов все-таки «свой», то есть, как и она, связал судьбу с немцами. Надежда эта укрепила ее. Ведь если Шумов, человек иной породы, чем окружавшая Веру мразь, не стыдится служить у немцев, то, стало быть, и она может и имеет право без угрызений совести жить лучше, чем живут ее соотечественники.
Рискуя, Вера делилась с ним потаенными мыслями, и его спокойная сдержанность, так непохожая на вечно полуистерическое состояние людей вроде Шепилло, успокаивала ее и утишала страхи. Однако не муки заблуждения и надежда искупить вину прорывались в ее беззащитной откровенности, а прежде всего страх слабого человека, не имеющего решимости изменить свою судьбу.
По натуре Вера была не способна к самостоятельному действию, к какой-либо борьбе, к сознательным переменам в собственной жизни. Она мечтала лишь о таких переменах, которые бы сами по себе, без ее непосредственного участия изменили ее положение от так называемого полухорошего к лучшему, и такой счастливой переменой представлялась ей поездка в Германию, куда, как надеялась Вера, никогда не доберутся «красные» и где цивилизованная публика признает талант, которым, как ей казалось, она обладает.
Все это понимал или почти понимал Шумов, которого жизненный опыт и профессия научили разбираться в людях; и не в наивном заблуждении пытался он спасти ее всеми возможными, а точнее, оставшимися в его распоряжении средствами, а четко видя трудность своей попытки и риск, на который идет. Он мог бы остановиться на полпути и отступить, убив ее вместе со всеми; суровые законы войны не только оправдали бы его, но и прямо требовали такого решения — однако Шумов не остановился.
— Ты не сможешь прийти после спектакля, — сказал он, решившись на последнее.
— Но почему? Какая разница — лишний час?
— Часа нет. Вера. Тем более лишнего. Остались считанные минуты, и все это, — он провел рукой вокруг, — взлетит на воздух.
— Ты с ума сошел! — прошептала она в ужасе.
— Нет. Успокойся. Нам хватит времени. Мы выйдем через котельную. Там нет охраны. Дверь заперта изнутри, но у меня есть ключ. Вот он. Одевайся.
Ошеломленно она смотрела на ключ в его руке.
— Этого не может быть… Ты убьешь их всех?
— Вера!
— Понимаю, понимаю. Это война. Ты хочешь спасти меня…
— Вера! Время не ждет.
Она будто пришла в себя:
— Сколько у нас времени?
— Очень мало.
— Но мне нужно переодеться… Не могу же я… — Она провела руками по длинному, расшитому бисером платью. — Нас сразу схватят на улице.
— Немедленно переодевайся.
— Выйди, пожалуйста.
— Я жду тебя в нижнем фойе. Но не больше пяти минут. Взрыв уже невозможно предотвратить.
Он вышел.
— Конечно, Шумов убить актрису не мог, — рассуждал актер, ехавший с Лаврентьевым в аэропорт. — Это было бы полной бессмыслицей. Знать о его планах она не могла, а убивать по другим соображениям за четверть часа до взрыва нелепо. Но ведь он мог попытаться спасти ее?
Лаврентьев подумал и покачал головой: