опустела, и на дне ее увиделся старый детский хлам: порванный пионерский галстук, справка от логопеда и значок «Турист СССР». Тут-то настырный искатель складных строк и вышел на охоту, что иногда, заодно с приработком, позволял себе вместо убийственно сладкого допинга рюмашки и ранее, и прильнул острым глазом к бумажной амбразуре, взывая и маня жертву приворотными заклинаниями.
Долго водил он впустую самодельным окуляром по городской перспективе, пока не вылетели из художественно гнутых фонарей пирамиды убогого, испорченного промышленными газами света и не накрыли обычную суету и пока не стали хрустящие от холода ботинки прилипать к стынущей мостовой, а глаз – к жалобно жмущейся мокрой газетенке. Да и какой-то настырный пробегавший гоготала, явный не герой, глотнувший где-то три порции лишнего, рыкнул и гукнул в дыру на еле отшатнувшегося поисковика, а потом, по-кабаньи заржав и помотав лошадиной головой, поплелся давить и гонять, тускло матерясь и размахивая бандерильей зонта, пустой молочный пакет.
И как раз в этот миг узрел псевдогосподин Н. одинокого пешехода, жмущегося к тротуарным сливам, и сердце H., как точный мерительный сосуд и снаряженный душевным электричеством прибор, еле слышно тренькнуло воскресным аритмическим колокольцем. Нет, мостовые в предвечерний час не пустовали, густо вытекал в этих известных городских местах из служб, лавок и харчевен всякий мельтешащий люд, но пешеход наш, пожалуй, был оторван, вырван с мясом из бестолково сшитого покрова толпы – и правда, скажите, если вы ввинчены в расписанный обиход, зачем бы вам то стремглав, путаясь среди прохожих, бросаться вдруг вперед без явной цели, копируя одних, отставших от времени, то прогулочной, вялой, вальяжной иноходью изображать других, туристов, фланирующих в поисках дармовой жратвы бездельников или напыщенных бывших тузов, ныне добротных, укутанных в дорогие обноски пенсионеров союзных значений. Пешеход и перескакивал по тротуару как-то глупо, прижав руки к груди, будто придерживал большое непоседливое сердце, и вставал невпопад, как врытый межевой столб между неграничащими ареалами, или упрямо разглядывал старомодные свои отечественного фасона ботинки, словно встретился с ними впервые. То он рылся в карманах, перетаскивая из одного в другой и сея на асфальт мелочь, на которую, утекшую тут же в щели, глядел с осуждением и невосполнимой тоской утраты пропавшего дня. А то, пугая плохой дикцией и всем своим видом встречных, выпрастывал ладони и вдруг спрашивал ни у кого, обращая бледное и круглое лицо свое вверх, к почти успокоившемуся дождю: «Который час будет?» или «Почем это все, не знаете?»
«Актер, – с разочарованным сомнением прикинул наблюдательный Н. – Или того хуже, пацифист».
Ясно, прохожий этот был слегка одержим. Но не пьян и совсем не походил на бормочущих бездомных с пристальными, выглядывающими свой интерес стеклянными или оловянными глазами. Беспокоен – да, и таскал скорее всего явную внутреннюю чепуху, засевшую в нем ахинею, неспособную выдавить из спешащих по разумным делам каплю встречного интереса. Никто его тут, в оживленном кургузыми фонарями цетральном месте города не знал или не узнавал.
Это известный, прославленный затейливой глупостью, шальной скотской жизнью или политическим свинством деятель, остановись он посреди чего-нибудь и сморозь муть, тут же будет понят и оценен. «Шутит, вон, шутить при нас, повезло, взялся», – зайдутся полные задором и украшенные жеманным жиром хохотушки и пользующиеся их мелко дрожащим телом младшие офицеры. «Законно не дурите, может, из известного гражданина прет важное, потомки пускай и разберут», – тяжело отштампует серьезный, упертый в прошлые чины отставник, почетный гражданин и хранитель всех своих прижизненных конспектов. «Дурит, а здоровско! – прыснут прыщавые подростки и отвязные отроковицы. – Дурь два в дурь-доме два». И, конечно, будут правы.
А незнакомый, исследуемый холодеющим Н. типаж, неровно взволнованный, таращащийся на мертвые и спотыкающийся о «живые» рекламные щиты, он никому, кроме себя, и не нужен. Может, лишь какому писаке-графоману, неловкому ловцу несуразностей, подглядывающему с садистски отверстым слюнявым щербатым ртом, словно старец за Сусанной, за тупыми аттракционами и кульбитами случайной жизни, устроившему в городском, холодном, налитом суетливой скукой пространстве инсталляцию: с желтым старым блокнотом в руках, в очках с поломанной и клеенной наспех дужкой и огрызком карандаша в трясущихся корявых руках – он трется, спрятавшись в забрала чужих объявлений, среди прилично спешащих, трет друг об друга обтянутые в заляпанные грязные брюки стылые ноги свои, и лишь не смоченные коньяком мечты греют его пустое брюхо, где притаилась голодная звериная душа его.
Но вот окончательно зажглись в городе летающие в тусклой неопознанной высоте тарели фонарей, взорвались цветом и местами, шипя и плюясь стеклом, потухли блуждающие рекламные огни, и, похоже, лишь один этот инсталлятор, щурясь и шепча в сражениях за тепло пахнущие коньячком стишата собственного разлива, разглядел, как пешеход наконец прибыл в точку намеченного им маршрута: дорогу ему преградило ощерившееся баррикадой первой революции помпезное старомодное здание, во всех пяти этажах которого сияющие внутри лампионы лизали цветными мазками выстроенные шеренгами широкие окна.
Тут дерганый пешеход выкрутил очередное антраша: поднявшись через пять ступенек широкой лестницы к почти хрустальным, оправленным в бронзу дверям, этот чудак сначала взялся искать кнопку звонка или вызова, а после выпрастал потную ладонь и примерился постучать костяшками пальцев в стекло, будто перед ним был пригородный привокзальный буфет-клозет, а не громада здания долголетиями уважаемой и на весь регион когда-то громыхавшей газеты. А двери спокойно, как в любом прилично подающемся доме, расступились, и открылся перед остро пылающими отсветом рекламы глазами пешехода тепло освещенный и дивно пахнущий натурально пригоревшим мясом вестибюль. И прохожий зачем-то вступил в газету.
Но тут же, как воскресший черт из занюханной табакерки, на пути его выпростался охранитель в немыслимом, будто наизнанку напяленном полуфренче, и молча заслонил круглым плотным окатышем тела возможную дорогу.
– Куда? – чуть погодя строго спросил вохровец.
Здесь надо, несомненно, в нескольких словах пояснить удивительную для подобных сотрудников вежливость и терпение вохра и его манеру изъясняться вопросами, и вообще, почему столь добрая ухмылка выпрыгнула на помпезную нагловатую рожу ряженого привратника. Фамилия охранителя была как-то «Горбань», или нет – «Горбыш», неважно. Он-то сам прекрасно помнил ее назубок еще с запомнившейся, как зловонная тюрьма, школы, поэтому сбить его с панталыку не всякому кулаку по зубам. Потом, надо учесть, неделю, как он стал генерально или, как выражаются зарубежные попы, «кардинально», совсем измененный другой. Полностью заменил себя на путях продвижения сквозь мутную жижу жизни.
Тогда еще, как и сейчас, Горбыш, сколько помнил себя в натуре, жил в пригородном городе М., обозванном так трясущимися от страха в тридцатые годы районными крысаками по имени в недобрый час забравшегося на конек антицарской баррикады рабочего-самоубийцы, тащился в набитой вонью пахучей электричке на службу и проклинал старшую живучую сеструху, с которой делил подслеповатую родительскую развалюху с подгнившими венцами и подмигивающим светом. Вечерами сестра, возвратясь с лабаза, где на кого-то торговала и что-то заворачивала, пьяно орала хорошие песни о главном, и Горбыш с удовольствием ставил ей на кислую круглую рожу сизые памятки и печатки типа «уплочено» и «погашено». Но сеструха от тумаков одумалась, затаилась и взялась водить старого, спавшего с арбузным ножом, из большого злобного наехавшего в М. навсегда погостить кагала, и в доме стало хуже, потому что забродил призрак чьей-нибудь смерти. Горбыш проклял родное гнездо и с удовольствием потел в собственном соку в электричке, слушал уплывающие колокола родного поселка и выравнивающие стук перебивы личного сердца. Которые никак не могли достучаться до удачи.
Был он ранний отставник некоторых войск, специальных, ну, короче, пожарных, и погорел совсем не за мародерство и хищение с места человечьих трагедий пары бабьих сапог или неизвестной собакам шапки, от чего любой толковый пожарник будет смачно хохотать полсмены, а от старшего, завистника на ровном месте и политгорлопана. Ушел с треском и перебивался в вохре то в одном НИИ, то в другом вьетнамском притоне, а после и здесь как уже два года – в загибающейся, глухой и безглазой окнами газетенке. И чего только ходили, отклячив зад и задравши рожу, гордые сотрудники-девки и потертые со всех сторон старые, в джинсах, пацаны под прозваньем журналисты, итит. Только не сообразишь возле кассы: зарплата – пшик от ситра, а болезни от ихних сквозняков – даром на выбор.
Газетка давно стала хромая кляча, задыхалась без тиража и без жратвы в буфете, куда Горбыш имел