талоны и талант лезть без очереди, оря как оглашенный «Мы тут на службе, а ну подвиньсь!», и держалась на плаву вверх брюхом, навроде вчерашней плотвы, благодаря старому названию ее марки, словно если утопленник-ответработник идет ко дну, не снимая породистую шляпу, откачивая права и командуя разбежавшимся спасателем. Три месяца задержали жидкую зарплату, уборщицы со швабрами, харкая на пол, разбрелись по грязным углам, и вохровец чаще спал, хлебнув пива, на топчане в комнатенке за пропускником, подложив под голову стопку нераспроданных номеров, шевеля грязными носками и сгоняя с дырок мух.
И вот две недели назад он резво переметнулся в полностью другие люди, как индийский йог-покойник влезает в шкуру последнего встреченного зверя. Это все равно, если в него вселился, не спросясь, инопланетный зритель, раньше наблюдавший Горбыша в свой резкий телескоп из верха. Потому что дураки и кто не прошел пожарной закалки огнем-водой и медной каской на роже воображают, что человек – кремень. А человек – это сухая, пока не обмочился, горькая горючая трава или сухой помет из дерьма и может принимать любой оборот под разные обстоятельства жизни. В жаре он закаменеет и кончит вонять, а в болоте раскиснет и удушится своей природной слизью. Но звучит гордо: сотрудник печати.
И как раз две недели назад начало случаться чудо, от которого Горбыш заменился, вырвав в корне самого себя, навроде выживший из земли один сорняк другого. Поначалу покатился асфальтовой давилкой слух, что всех вывели за штат. Даже люди-журналисты приуныли, Горбыш напился излишнего пива и, сидя на топчане и икая вальс, оплевал форменные штаны. Рыдала старая Ираида на пропускнике возле турникета, помнившая газету еще девкой, и проходящие сотрудники-мозгляки гладили трясущимися руками ее дергающиеся плечи. Горбыш залег на топчане глазами вниз, чтобы случайно не увидать будущее, и стал мучить воздух газами. Но через день вдруг налетели бабки-уборщицы с горящими ведрами и развевающимися швабрами и взялись, ведмы, по-старинному матерясь, охая и треща древними суставами, все поливать и драить и спугнули Горбыша. Зажглись в окнах все огни, за которыми раньше не водилось, по причине отсутствия безналичности, и трети личного состава, а на внешний фасад выбрались ловко подвешенные за ягодицы верхолазы и импортными составами вымыли до лихорадочного блеска глазастые окна. Техработники, мышиной тучей налетевшие на оконце, получили на руки двухмесячное жалованье и поняли, что не зря дружили со швабрами и отвертками, а на внешней лестнице высадился десант квакающих на древних языках армян и взялся убирать в розовый туф стертые ступени и драить замшей и губами золоченую бронзу вывески. Вохровец растерялся и все время стоял в вестибюле, расставив, чтобы не упасть, ноги, и, как боров, крутил недозрелой лысиной. Потом от нервов употел и рухнул на отмытый до неприятного топчан. Тут и случилось главное.
В вестибюль, перепутав с дверцами в салун из фильмов дикого запада, вломилось четвеpo в черных развевающихся кожаных плащах, а один, с белобрысой глумливой рожей, подскочил к обмякшему от глупости вохру, тряхнул его за форменную грудь и, оря: «Вымя укушу, сучек… безделить. Жрачкой удавишься… на веревке проспишься, вместо люстры, лысая курва…» – подволок к главному. И у Горбыша окаменели еще железные ноги, он стал будто колосс на глиняных отечественных протезах в день землетрясений.
На него глядел страшный лысый череп со стальными болтами глаз, из которых с искрами пожарного пламени вытекала лава взгляда. И если была в Горбыше жизнь, то в этот миг она захотела, как пожар на пепелище, угаснуть. Однако череп ничего не сказал, поглядел мимо, будто и не было вохра, и группа черных в раздувающихся черных кожах, молча вышибив турникет, влетела внутрь. «Новый Главный!» – пролепетала, вылезая из-под стула, Ираида. Если б не глиняные ноги, Горбыш осел бы на вовремя подставившийся пол. Вот в этот миг он точно подменился, стал самим наоборот, как сделавшая сама себя овечка в пробирке, перекинулся туда, за горизонт судьбы, где снуют пришельцы в плащах, где кончается и начинается тыл жизни и где страшные трубы ангелов во плоти зовут вохровцев в свой строй. Он стал вполовину другим и понял: год-два – удавись! – он наденет развевающуюся кожаную попону, чистую с воротником рубаху и с реющими, как знамена, черными крыльями вмажется в свое позорное жилище и страшным черепом поглядит на падающую в бледный обморок сеструху-старуху и на плесневеющего на глазах инородца с жалким арбузным ножом.
Поэтому теперь, завидев чумного прихожанина, он спокойно и с достоинством знающего место спросил невзрачного, рыхловатого посетителя сияющей золотом и возглавляемой могучими оборотнями газеты:
– Куда, к кому?
– В отдел, – тихо прошепелявил посетитель, прижимая возможно сухую руку к груди.
– Зачем?
– В какой? – крикнула, высунув из турникетной будки пол-тела, престарелая, но бодрая девушка тридцатых годов Ираида.
– По поводу, – промямлил чудак и опустил глаза.
Ясно, можно было спускать хмырька с лестницы, хоть нежно, а хоть как положено, чтоб коленями стучал, вроде пианиста, по ступеням. Но не забудьте, вохровец уж был другой, сменивший себя на посту, и на такую слабую поклевку себя прошлого ни за что бы не дернул.
– Не без этого, – вежливо выдавил бывший Горбыш. – А чего поджимаемся, винтовку… обрез под курткой тащишь, несун?
Дурной вошедший нервно оглянулся и облизнулся, будто сглотнул муху, а потом молвил:
– В любой, все равно, – и, порывшись в карманах, вытянул мятую театральную программку времен Древнего Рима и поглядел ее на свет. – В культуру… в современную, – добавил удрученно.
Высунулась Ираида:
– Все кончились в культуре. Ушли небось по театрам, креслы протирать обновками.
Тогда не держащий никакого фасона гражданин еще порылся, достал вообще позорную салфетку с подтирочными каракулями и, осторожно глядя в пол, сбубнил ерунду:
– К письмам пускай тоже… накопилось по разному… от девочки провинциальной пионерки несу сам… обижена отрядом, в строй последней ставят… хоть вы…
– К письмам? – выкинула Ираида. – Письма завершили трудовую будню. – А потом, оценив невзрачного пришельца, как попавшего по ошибке из морга в загс и требующего научного опознания, спросила: – А тебе не в Науку? Кажись, эти не ушли… Ты не учитель какой будешь… труда, или лаборантом старший где?
– Туда! – точно вспомнил чудак, смешно щурясь и радостно краснея. – Туда… по научным… чтобы… читаю иногда по-переводному, – не унялся он.
– Узнай, узнай чего, – крикнула опять теперь все время на вежливом чеку воскресшая после перемен Ираида. – А то будет до ночи топтаться.
– По науке, – презрительно выдавил вохр, но вовремя осекся. – Кто ж теперь не читает… если буквы разузнал…
– Два-два-четыре, – возбужденно указала Ираида на проходной телефон.
– Звоните, пока тут.
– Сам он не знает, почем два на два и чего ему впарилось, – недовольно пробурчал вохр. – Звони вон…
А немного осекся вохр еще вот зачем. С год назад притаскивался в газету такой же, похожий на поганку в погожий день или на сломанный зонт в пасмурный. Еле пустили, а оказался важный академик из членов на допотопной черной громыхающей «Волге», до которой тогдашний ныне инсультник редактор провожал научную светилу под мышку в полусгибе и долго цеплялся за дверцы, открывал и махал с четверть часа уже скрывшемуся драндулету. По пронесшимся в газете слухам, со слов дураковатых писунов выходило, что притаскивавшийся – большая академическая на ровном научном полигоне шишка, по экономическим… только вот чего?… или костоправ, но, вроде, по общественному выведению или как там еще. И будто изобрел по увлечениям хоббей специальное научное домино, разбросав кости которого вышла другая стройная картина шара – де стрельцы гоняли взашей Пушкина из Туруханска, Грозный, царь, строил обводной канал, готовя Беломорпуть и стругая руками замученных поляков для него лаги, а потом топил там несогласных стричься нагло бояр. Да и император всероссийский Петр вовсе и не Петр, а Петр и Павел – святые люди, да еще оказался внебрачный от Большого Гнезда и то ли от польской боярыни Морозовой, то ли от Софьи Палеолог. Печенеги у него стали варяги в Киеве, а новгородская береста – прямо из