временами сумбурные речи со взаимными проклятиями и предъявлением тяжких грехов, еще взрывались в усилителях песенки караоке, или кривлялся пару куплетов девичий гадюшник, а то вдруг заводил под управлением старика в медной каске старинную песню хор юных пожарников, но тяжелая и ясная надпись на простыне слухом и шепотом переметнулась на веселящихся и записавшихся на особый маршрут. Кто-то вдруг отступился, опасаясь пиратского черепа, – был суеверен, а другой кто-то просто переменился в настроении: вместо тихого скандального перформанса с приятным шутейным побиванием противных морд вдруг вылезла сиреневой страшной рожей совсем другая история. Впрочем, и это мнение кажется тут условным, частным, как показалось неустойчивому и впечатлительному литератору H., а по-прежнему многие орали, взрывалась музыка, и в каком-то углу Иванов-Петров дергал и рвал пиджак «Гришке – три процента», а тот отвечал полной взаимностью, и рядом стоял, держа лошака под уздцы, безразлично наблюдающий потасовку Акын-ху.
Еще надо заметить, что приемный и сборный пункт по походу в рай ровно в двенадцать открылся, щелкнуло окошечко кассы, и в нем оказалась, как в старой пореформенной фотке освобожденного крестьянства, растерянная рожа гражданина Парфена. С высоких новых тесовых ворот с перекладины глядел лозунг-кумач «ПОШЕЛ В РАЙ», и торжественную ленточку, перегораживающую уложенную в кафель дорожку, поскольку из начальства разрезать никто не пришел, – просто сорвал твердой рукой новый хозяин Парфеновой волшебной избы человек Алик, специалист по рыбной и иной части.
Журналист и Екатерина Петровна двумя соединенными тенями сновали в лакунах крутящегося вяло карнавала, надеясь углядеть молодых людей. И вдруг Катя что-то увидела, глаза ее лихорадочно загорелись, и она, как сомнамбула, двинулась в сторону, а Сидоров недоуменно уставился на нее. Там, недалеко от мощного телетрейлера, возле запасных софитов и бегающих туда-сюда телеоператоров, в окружении нескольких статистов в серых одинаковых, будто форменных, брюках и серых в полоску закатанных по локоть рубахах сидел человечек на опрокинутом фанерном ящике. Он безучастно глядел вперед себя и вяло копошился вилкой в открытой банке рыбных консервов, наверное в «севрюге в томате». Екатерина Петровна приблизилась, Сидоров нерешительно последовал за ней.
Женщина подошла к техническому помосту и сказала тихо:
– Ты.
Человечек не шевельнул и глазом.
Катя перешагнула через вьющиеся силовые кабели и вступила на помост.
– Ты! – крикнула она. – Сволочь!
Молодые специалисты осторожно встали возле жрущего консервы, не слишком тесня его.
– Тоже приперся сюда. Гадина! – крикнула практикантка и сделала шаг вперед.
С закатанными рукавами несколько «ассистентов» выставили руки, и один или двое миролюбиво промямлили:
– Не стоит, Екатерина Петровна… Ну, что уж волноваться… такой день хороший… Екатерина Петровна, будьте так добры… Просим вас, будьте любезны…
Катя еще поглядела на человека и, выставив и направив на него острые розовые когти, бросилась в атаку.
Ашипкин, а это был он, невозмутимо сидел на ящике и глядел в сторону.
Визжащую и орущую Катю стражи сдержали, выставляя вежливо локти и плечи, принявшие на себя удар острых предметов. Ну что поделаешь, такая денежная работа!
– Паскуда! – орала практикантка. – Мразь. Весь праздник испортил. Приперся. Морду разукрашу!
Потом, рыдая, уселась на крутящиеся толстые провода и стала глотать и глубоко вздыхать, ловя ртом воздух.
Сидоров положил женщине руку на плечо:
– Катя, не надо.
Она опять вскочила, поглядела на орудующего вилкой и вдруг сорвала с груди аметистовую любимую огромную брошь и запустила в человечка, обозначив его под конец: «Тухлятина!». А потом поплелась прочь, и Сидоров пошел за ней.
Тут Ашипкин встал с грязного ящика и отшвырнул в сторону вилку, а потом и банку с низко летящей рыбой.
– Пускай приходит! – крикнул он.
Сидоров понял, что этот спич обращен к нему, к обозревателю возрождающейся газеты. И обернулся.
– Скажи Ему, пусть Он идет сюда, – скривился Ашипкин и вдруг ернически с приплясом покривлялся, совершив ногами и руками кривые и дурацкие пассы. И сделал в мольеровском духе придурочный реверанс. – Мы ждем! Где Ты? – воздел клоун руки вверх, к небесам. А потом предъявил непечатный жест. – Тебя нам здесь не хватало. Приходи, а там посмотрим Кто Кого! – и опять рухнул на ящик.
Сидоров увел трепещущую подругу от недруга, и они где-то уселись сбочка, почти под грузовиком возле огромных колес с поющими детьми-пожарными, и Екатерина взялась скулить и тереть кулаками глаза. Обозреватель, как мог, не сочувствуя и не любя, гладил практикантку осторожно по плечам и еще кисть руки…
Надо сказать, так все это дело не окончилось, поскольку за обаятельной сценой внимательно наблюдал тупой мачо Моргатый. И его быстрый, стройный, как тростник, ум понял все. Скумекал, как и тогда, на научной лежке. Он догадался. Он услышал слова и увидел жесты, равные Ему. И мачо бросился к помосту, к сидящему в позе раненого Цезаря Ашипкину и воскликнул, упав возле помоста на колени и ползя:
– Я… вашество… тоже в телевизор… автор… мужчины не платят… я… вам, угодно… могу, хочу… Готов.
Ашипкин поднял на идиота глаза, в которых плавало плавленое олово. Он выкинул руку и указал ладонью на удалившихся любовников:
– Следи… Каждый шаг доложишь… Не упускать. Отметим, – и взялся вдруг хохотать, плюясь, заикаясь и брызгая соплями.
И Моргатый, радостно скуля, пополз в сторону, а потом рысцой побежал, укрываясь возле углов и попон, за ушедшими.
Прошло совсем немного времени – минут десять, и в празднестве обозначился некий новый тон, или ток, и не бурление и не восторг, а скорее истерический визг и недоумение.
Это вырвавшиеся из сеновала и слегка облепленные сеном молодые люди, Эльвира и Михаил Годин, предупрежденные в пятницу Парфеном о начале впуска и торжественном открытии хода, покинули заточение и воспользовались вялой праздничной неразберихой. Держась за руки, краями перформансного поля стали они пробираться к заветной цели – воротам в преображенную избу и ее подпол. Первыми увидели лазутчиков, конечно, телевизионные бродящие в поисках особого кадра псы. И, конечно, какой-то опытный пультовик, всевидящее око, управлялся с ними ловко и всех погнал за новой добычей. Тут же проснулись и празднующие. Пожарник, Иванов-Петров, чуть разводя руки, стали медленно заходить на крадущегося Мишу Година, и тому, чтобы увильнуть от наседавших и не подставить подругу, пришлось выпустить ее ладонь. Потерявшая слабую опору девчонка шарахнулась в сторону. Вдруг высоко забрал квартет хоральных песнопений, и архимандрит Гаврилл простер руки над площадью и стал, музыкально стоя на грузовике, сыпать проклятия и порицания отступникам, сектантам, моралистам, умствующим, впавшим в неуважение к церковному закону и оскорбляющим сановников взглядом с косизной… Миша начал метаться, пытаясь опять найти руку подруги.
Но и той стало несладко. Улыбающийся в полубезумной гримасе Акынка взялся загонять ее в сети с другой стороны, и до чего странно, собрались ему активно помогать, гоняясь по площади за отбившейся от стада дщерью вполне принявшие веселую игру и впавшие в детскую забаву Лизка с вновь крутящимся возле ее рук Моргатым.
Когда Сидоров с практиканткой выскочили на площадь, молодые были уже почти окружены и схвачены. Взъерепенились, почувствовав время туша, девичьи фонографические труппки и данс-ансамбли, и лабух за пультом «не ваших» от души наконец врубил залихватскую современную серенаду.
Сидоров повернулся к даме:
– Катя. Может быть, прощай… Катя… Но жди меня здесь… Никуда… Я вернусь навсегда, – и бросился