успокаиваясь…
В домашней обстановке она не бывала красивой, не дано. И фигура костлявая, угловатенькая, и одутловатые щеки, всегда с нездоровой от грима кожей, и подбородок великоват. Недостатков хватает. Но она знала, что может сделаться прекрасной, если захочет; она владела этим искусством, в общем-то нехитрым искусством, когда, повязав платок, превращаешь круглое лицо в прелестный овал, когда прядью волос закрываешь слишком высокий лоб, а глухим воротником — слишком тонкую шею. И она действительно бывала прекрасной: на репетициях, на сцене, на съемках в кино; режиссеры порою злились, что она чересчур себя демонстрирует, — простота нужна современному театру и кино, достоверность нужна, голая правда, а не ослепительные красотки… Она не спорила, но делала по-своему. И когда играла Офелию, то безумная Офелия, в грязном рубище, в седых патлах, была у нее прекрасна.
Она не могла бы сказать, почему это делает. Только иначе не представляла своих героинь. Ей необходимо, совершенно необходимо, чтоб они были прекрасны, — тогда она понимает их и живет их жизнью, как своей.
— Не налюбуешься? — издали крикнул Лев Левыч, приближаясь западным ковбойским шагом. — Собралась всех детишек покорить?
Лера хотела ему сказать о синяке, пожаловаться, но вдруг, как бывало у нее, живо представила себе, что произойдет. Лев Левыч возмутится, в антракте будут искать скверного мальчишку и, конечно, не найдут. Не такой он дурак. А напуганные актеры только и будут ждать нового выстрела. Все два акта не выйдут к рампе, станут отворачиваться, хотя мальчишка вряд ли пульнет второй раз…
Лера потрогала опухающую скулу, сделала глазки Лев Левычу и побежала в буфет — выпить чайку.
— В косую линеечку? — спросила буфетчица Марья Никитична.
У буфетчицы была школьная тетрадь, куда заносились покупки в долг. За полмесяца тетрадь заполнялась убористыми строчками, в день зарплаты уничтожалась, а спустя день-другой возникала вновь. Незаконная была тетрадь, подпольная, но живучая.
— В косую, — сказала Лера. — Чего бы мне съесть такого? Я возьму бутерброд с икрой, селедку и два пирожных. Ничего?
— Ну! — сказала Марья Никитична. — Еще бы! Селедка с пирожным.
— Ой, а мне хочется.
Ей действительно хотелось и селедки, и пирожных, а почему так — она про это не думала. Она давно сказала себе, что надо поступать, как хочется, и не размышлять по пустякам, не доискиваться причин. А то выйдет хуже… Например, с детства нравилась Лере сладкая картошка; все кругом смеялись, когда Лера сыпала в картофельное пюре сахарный песок. Все насмешничали, как могли, а Лера знай себе ела за обе щеки и была довольна. Но вот она задумалась однажды, захотела выяснить причину. И вспомнила, что, когда была маленькой и жила в Гурьевске, отец приносил с завода мороженую картошку. Склизкую, в синих пятнах, похожую на хозяйственное мыло. И сладкую. Голодно тогда было; картошку готовили на завтрак, обед и ужин, — и Лера, очевидно, привыкла к ее сладкому привкусу. И, сообразив это, припомнив послевоенное свое детство, Лера пригорюнилась как-то, заскучала. Пожалела себя. И сладкая картошка с того дня разонравилась ей.
Нет, лучше не задумываться по пустякам.
Лера допила чай, лимонной корочкой потерла пальцы, чтоб не пахли селедкой. Посмотрелась в зеркальце, собираясь поправить криво намазанную краску на губах. Но, увы, краска была съедена вместе с селедкой.
За столик присел, стукнув бутылкой кефира, актер Митя Грызунов. Герой-любовник Грызунов был молодой, но уже знаменитый: снимался в кино, выступал по телевизору и в концертах. Популярность завоевал такую, что прохожие на улицах оглядывались и указывали на него пальцем. Вечерами, после спектаклей, Митю ждала у подъезда нервная толпа десятиклассниц. А Митя боялся их смертельно, злился и популярность свою тоже ненавидел. Скромный он был человек, прилежный семьянин, отец двух дочерей. Не ради славы мотался по концертам и съемкам — просто двухкомнатную квартиру строил в кооперативе.
— Привет, — сказал Митя. — Кто тебе глаз подбил?
— А заметно?
— В темноте фонаря не надо…
В сегодняшнем спектакле Митя играл молодого, но уже беспутного, запутавшегося в любовных интригах фотокорреспондента. Того самого, по ком Лера страдает. В последней картине фотокорреспондента изобличат, Лера отвесит ему пощечину. Это безобидно делается: Митя незаметно заслонится ладонью, прикроется, и Лера с оттяжкой хлопнет по этой ладони, оглушительно хлопнет, на радость зрительному залу. Однажды Митя не успел закрыться, а Лера уже замахнулась и — делать нечего! — хлопнула прямо по щеке. И совсем не эффектной вышла пощечина, не поверил в нее зритель.
— Младшая-то у меня разговаривает! — взбалтывая мутный кефир, похвастался Митя. — Проснулась в пять утра, и давай: «Агы-ы, агы-ы!..» И сама от радости захлебывается.
— Сколько ей уже?
— Вчера семь месяцев стукнуло, — сказал Митя. — Грандиозная девка. На горшок просится, представляешь? Марья Никитична, у вас антоновских яблочек нету? Говорят, надо антоновку давать, чтобы зубки скорее росли.
— Китайские есть, — отозвалась Марья Никитична. — Тоже кислые, вырви глаз…
— Нет, надо антоновку. Сорвусь завтра с репетиции, поеду на рынок, — сказал Митя, встретился с Лерой взглядом — и смутился, даже под гримом порозовел. Она тоже смутилась. И оттого, что оба заметили это смущение, не могли с ним справиться, вышло совсем неловко. Митя отвернулся, притих над своим кефиром. Стало слышно, как подвывает у Марьи Никитичны холодильник и плещутся, бурлят сосиски в кастрюле.
«…Для чего люди на свете живут?!» — рявкнул в углу пластмассовый репродуктор и захрипел, закашлялся. Это там, на сцене, продолжался спектакль. Колхозный кузнец, философ, объяснял зрителям смысл жизни: «Чтобы след на земле оставить, вот зачем люди живут! Я так понимаю!..»
— Нет, все-таки художественная пьеса, — произнесла задумчиво Марья Никитична, облокотись на прилавок. — Чего вам не нравится? В современных-то пьесах или бесстыдство, или не разбери-поймешь, никакого складу. А тут хорошо высказываются… Песни красивые. Почему частушки-то сегодня не спели?
— Гармонь болеет.
«…Жизнь прожить — не поле перейти!» — крикнул репродуктор и помолчал, дожидаясь аплодисментов.
Лера посмотрелась в зеркальце, показала себе язык. Ай-яй, скоро тридцать лет актрисе, а не разучилась краснеть. Инфантильная старушенция.
— Митьк, — сказала она. — А я уже все забыла. Когда вспомню, просто не верится!
Митя посмотрел на нее снизу вверх, и сконфуженным было его лицо. Покорно все принимающим. И все-таки недоверчивым.
— Правда, Мить! — повторила Лера, поднялась, чмокнула Митю в кудрявое шелковое темечко и, засмеявшись, побежала по лестнице, перескакивая через две ступеньки.
Начался первый антракт. Актеры толпились в коридорах; прохаживался режиссер, глядя себе под ноги, покуривая папироску от астмы; скользил и мгновенно скрывался Лев Левыч, утрясая свои таинственные администраторские дела. Появился улыбающийся автор с женою.
— Ваша фамилия — Шекспир? — спросил его режиссер (была у режиссера такая шутка- невеличка).
— Н-нет… — рдея, отвечал довольный автор. — А вы, случайно, не Мейерхольд будете?
Автору нравилось толочься в этом коридоре, чувствовать себя своим человеком среди загримированных актеров, музыкантов, реквизиторов. Нравились профессиональные разговоры, когда можно походя произнести замечательные слова: «фурка», «выгородка» или «текстуха». И еще автору, начинающему драматургу, очень хотелось увидеть рецензию на пьесу. В коридоре висел специальный щит,