убыхского народа, о котором пели матери над колыбелями своих сыновей: «Вырастай, мой мальчик, ты будешь храбрым, как Хаджи Керантух». Не лелей надежды, Зауркан! Он предал нас, переменил угодливо имя, стал турецким пашой и одел шаровары. Если бы наша мать узнала об этой измене, она бы бросилась в море с корабля, обвинив себя в том, что не смогла воспитать, как надлежало, молочного сына.
На следующий день после полудня корабль с полтысячей дворов переселенцев отошел от Стамбула и взял курс на остров Родос. На этом корабле, сопровождаемом белоснежным парусником, принадлежащим великому визирю, не было ни нас, братьев, ни нашей бедной матери. Мы заранее свели ее на берег. Уплывавшие на Родос убыхи думали, что за ними на прекрасном облачном паруснике следует их шелковое знамя — Хаджи Берзек Керантух. Они еще не ведали, что плыл на нем не он, а новоявленный паша Хаджи Сулейман. Наша мать осталась в неведении о том, что случилось, мы не решились сообщить ей об этом. Она все время повторяла нам:
— Дети мои, не оставляйте его! Когда я умру, он похоронит меня с почестями!
После всего случившегося одна мысль сжигала мой мозг: вернуться на родину. Если не смогу это сделать, застрелюсь. Я отозвал в сторону братьев и потребовал от них права распоряжаться собой. Они не соглашались.
— Умирать, так вместе! — был их ответ на мое требование.
Тогда я тайком покинул их. Мне удалось проникнуть на пароход, что уходил на Самсун. От одного моряка я проведал, что из Самсуна на Адлер завтра должно отойти судно, чтобы перевезти с того берега горсточку ахчипсовцев. Я готов был привязаться веревкой к мачте этого судна, чтобы вернуться домой. Но турецкие стражники разнюхали, что я проник на пароход, вышедший из Золотого Рога, связали и выбросили на берег.
Круглая луна, как отрубленная башка, обливаясь кровью, поднималась все выше. Вторя рассказу Саида, глухо ревели волны.
— Понапрасну погубишь себя, если вздумаешь еще раз забраться на пароход. Присоединись к нам! Даст бог, наступят лучшие времена! — уговаривал я Саида.
Но тот оставался глухим к моим увещеваниям. Завязав концы башлыка, он поднялся и сказал:
— Ахмет, сын Баракая, поступил как мужчина!.. Он был провидцем. Прощай, Зауркан, может, еще увидимся… — И добавил: — В стране убыхов…
Молочный брат Хаджи Керантуха отправился в сторону пристани, сливаясь с собственной тенью.
«Эх, Саид, Саид! Лучше бы мы оставались кровными врагами», — подумал я тогда, глядя ему вослед…
Через много лет, не по моей воле, он погиб от моих рук. Этот невольный грех я ношу на душе всю жизнь. Как это произошло, ты еще узнаешь…
Горы горят
На малоазийском побережье Черного моря от Трапезунда до Стамбула в любом городе, в каждом селении ютились оборванцы — махаджиры, с глазами, мерцавшими от голода. Их мечта о райской земле обернулась жестоким раскаяньем. Но потерянного уже не воротишь. Среди этих людей, походивших на перекати-поле, были не только убыхи, но поднявшиеся еще до них на эту сторону моря и натухайцы, и бжедухи, и шапсуги — сородичи адыгов, да и кабардинцев, хоть породнились они когда-то с белым царем, приплыло сюда немало. А родственные абхазам садзы и ахчисовцы все до едина оказались здесь.
Теряя счет переселенцам с севера, турецкие власти всполошились. Они даже сделали попытку остановить нашествие инородцев, но было уже поздно. Кто не побывал в нашей шкуре, тот беды не знал. Ветер смерти часа не назначает. Голодный человек перед болезнями — как безоружный перед врагом. Тиф и холера, не зная на себя управы, устроили черное пиршество. В иные дни они уносили столько людей, что некому было оплакивать и хоронить мертвых. Конечно, будь люди бессмертными и плодись они несчетно, земли бы не хватило им. Но смерть смерти рознь. Одно дело погибнуть в бою за правое дело: такая смерть почетна, даже желанна. Удалец, павший на поле брани, не исчезает бесследно: он оставляет после себя имя. Не зря смертельно раненный убых пел перед кончиной гордую песню. И разве удивительно, что те, кто, как бродячие собаки, умирали здесь, на чужбине, завидовали людям, почившим еще дома? Смерть — чаша, которой никто не минует, но тихо умереть близ родного очага воистину счастье, Шарах! Сам посуди: вот ты лежишь на смертном одре, домочадцы стоят близ изголовья твоего. Их лица освещены любовью и печалью, а в очах светлые, неподдельные слезы. Ты прощаешься с близкими, наказав им жить долго и дружно, умиротворенно и спокойно. А слово твое — закон, отдаешь последние распоряжения о своих похоронах и о разделе наследства, милостиво и великодушно отпускаешь кому-то грехи, а тебе отпускают твои. А когда ты издаешь последний вздох и господь примет твою душу, родственники и друзья из соседних сел и дальних, в траурных одеждах, верхом и в повозках, съедутся, чтобы отдать тебе последний долг, оплакать тебя. Бережно, на поднятых руках, неторопливым шагом, они отнесут тебя к месту вечного покоя твоих предков, опустят в милую материнскую землю и, засыпав могилу, уйдут благоговейно, с глазами, озаренными печалью, переговариваясь почти шепотом, словно смерть твоя приобщила их к чему-то возвышенному, святому, отмеченному великим таинством. А потом устроят по тебе поминки и, не чокаясь, станут пить за каждый год тобой прожитой жизни и говорить о том, каким достойным, честным и добрым человеком был ты в этом несовершенном мире. Потом заботливо огородят твою высокую могилу, чтобы ни волк, ни собака, ни какой другой зверь не осквернили ее, и еще долго будут носить траур, воздавая почет и уважение тебе.
Несчастные махаджиры даже мечтать не могли о такой прекрасной смерти. Об одном пеклись они перед тем, как исчезнуть в нищенской бесприютности, — чтобы кости их были зарыты, а не стали добычей воронья и шакалов. Мы — обреченно теснившиеся в каменных стенах сарая — раньше других обнаружили признаки рокового недуга. Старики считали, что холера возникла вследствие того, что люди ели заплесневелую кукурузу, смешавшуюся с мышиным пометом. Чудом казалось мне, что опасная хворь еще миновала нашу семью. Мать, отец, брат мой Мата и обе младшие сестры оставались покуда здоровы. Но слезы не высыхали на щеках матери; она таяла как свеча в тревоге за мою старшую сестру Айшу. Мать в суеверном трепете сообщала, что видит дурные сны, а это, мол, плохое предзнаменование. «Ох, горе мне, — замирая от страха, твердила она, — чувствует сердце мое, что бедная Айша не вынесет мук, выпавших на долю нашу. Лучше бы я умерла там, дома, чем испытать участь матери, пережившей свою дочь. Ведь дитя во чреве ее…» Действительно, Айша ждала ребенка. Подумай только, Шарах, смерть вокруг, лихо, беда, а женщина на сносях. Тяжелее жребия сам сатана не смог бы придумать. Айша с мужем высадились по прибытии, как и мы, под Самсуном, но затем они направились пешком вдоль берега на запад. Где остановились и пребывали они теперь, мы не знали.
Пока есть жизнь, живет и надежда. Видя слезы матери и желая утишить тревогу всей нашей семьи, я решился отправиться на поиски Айши. С отцом и братом мы условились так: если я разыщу ее, то постараюсь, чтобы она с мужем присоединилась к нам. Я отправился в путь, держась берега моря. Проснувшееся солнце всходило у меня за плечами. Все, что я увидел в дороге, не поддается описанию, достопочтимый Шарах. Клянусь хлебом, если бы об этом узнал я даже из верных уст, и то бы, пожалуй, усомнился в услышанном. Отсутствовал недолго, а вернулся седым. Бедные махаджиры, доверчивые махаджиры, то, что выпало им на долю, по своей бесславности и мучительности было горше любого бедствия, которое способно было представить их воображение. Погибельная хворь, проникающая в человека с пищей и водой, свирепствовала среди переселенцев. А как было не злодействовать ей, если питались они отбросами. Рожденные в горах убыхи, брезгливо не употреблявшие воды из рек, что брали свое начало с заоблачных ледников, а утолявшие жажду только из родников; не варившие мамалыги из муки, если она не просеяна дважды; считавшие тыкву задушенной, когда черенок ее был оторван, теперь как бездомные шелудивые собаки рыскали по зловонным свалкам. Девушки и женщины в жалких лохмотьях,