завидев меня, прятались, отворачивались, закрывали лица, стесняясь вида своего, своей наготы и убожества. Дети грязные, босые, живые скелетики, бежали мне навстречу, протягивая руки:
— Хлеба! Дай хлеба!
Даже в каменном мужчине при виде этих детей должно было бы дрогнуть сердце. Однажды в поисках моей сестры и ее мужа я забрел на базар. Ты не поверишь, Шарах: там продавали людей. Еле передвигая распухшие ноги, вдова моего давнего знакомого Казырхан вела, держа за руки, двух сыновей- подростков и выкрикивала:
— Продаю мальчиков! Мальчиков продаю!
Ошеломленный, схватясь за рукоять кинжала, я метнулся к ней:
— Будь проклята старость твоя! Как смеешь ты продавать сыновей, чудовище?!
Она подняла на меня глаза, полные муки, с иссиня-черными полукружьями, и, словно прощая мою запальчивость, покачала головой:
— Кто доживет до старости, Зауркан? О чем ты говоришь? — И, кивнув на детей, добавила: — Лучше пусть купят их и покормят, чем умрут они от голода на моих глазах.
Моя ладонь на рукояти кинжала пристыженно разжалась.
— Да сразит молния или холера Хаджи Керантуха, погубившего весь род убыхов! — бросила вдова на прощанье и двинулась с детьми дальше: — Кому мальчиков? Мальчиков продаю!
Она души не чаяла в своих сыновьях и, продав их, вряд ли прожила бы еще день. На горластый базар, переваливаясь с ноги на ногу, как ожиревший селезнь, пожаловал в это время тучный бей в синей феске. За ним следовал поджарый, согбенный в полупоклоне слуга.
Бей приблизился к Казырхан. Остановив ее знаком, он стал ощупывать мальчиков. Потом на пальцах показал цену, которую намерен был дать за них. Она не торговалась, и потому, достав из кармана шаровар деньги, покупщик бросил их к ногам женщины. Уголки землистых губ Казырхан дрогнули. Трясущейся рукой, в каком-то оцепенении она подобрала деньги и только раз взглянула на своих ненаглядных мальчиков перед вечной разлукой с ними. Но что это был за взгляд, Шарах! Казырхан была любящей матерью, и только мать способна совершить ради спасения жизни своих детей то, перед чем собственные страдания и гибель не имеют для нее никакого значения. Слуга бея увел детей, сунув им по куску хлеба. Закрыв глаза согнутой в локте рукой, я почувствовал такую боль и тоску в сердце, словно в грудь мою всадили турецкий ятаган.
Вольные убыхи! Гордые убыхи! Когда в семье рождался сын, счастливый сородич оповещал горы, солнце, всех соседей о том, что у него появился наследник по крови. Как эхо в ответ звучало: «Да приумножится род убыхов!»
Шатаясь как раненый, я ушел с базара, будь он трижды проклят! Оттоманская Порта промышляла живым товаром, а в ту злополучную пору цена на самых красивых горянок была не дороже, чем на овец. Проданных девушек ждала судьба наложниц в гаремах Стамбула, Ангоры, Трапезунда и других городов. А мальчики шли на торгу еще дешевле. Ах, лучше бы они не родились, несчастные убыхские мальчики! Сказать не хватает дыхания, как поступали с ними. Злодеи барышники, оскопив их, предназначали им удел евнухов в гаремах больших и малых властителей этой страны.
Земляки, встречаемые мною в дороге, походили на живые мощи. У некоторых из них не было сил даже ответить на мое приветствие. Бесприютные люди на скорую руку сооружали себе какие-то шалаши и балаганы, чтобы укрыться от ветра и дождя. Плач и стенания живых, горячечный бред умирающих — все это походило на разверзшийся ад, в который угодили люди среди людей. Некоторые знакомые горцы советовали мне вернуться:
— Матери твоей не станет легче, если и ты сгинешь. Возвращайся, покуда ноги носят.
Но я не внял их предостережениям. Меня заботила участь сестры моей и ее мужа. Повальный мор свирепствовал среди моих соплеменников. Местные жители турки, перепуганные насмерть, старались держаться подальше от них, выставляя кордоны. Но кто алчен, тому все нипочем, хоть живот сыт, глаза — голодны. Владельцы кофеен, чебуречных, духанов, караван-сараев и других заведений мигом смекнули, что на беде можно отменно заработать. На самую грязную и тяжелую работу нанимали они некогда гордых и непоколебимых кавказцев, а расплачивались одной водянистой похлебкой. Изморенные голодом люди за ничтожную еду готовы были трудиться от зари дотемна. И еще благодарили как благодетелей тех, кто нанимал их. Богатство прихоти рождает. Расторопные уездные начальники шныряли по рынкам и грели руки на перепродаже молоденьких убышек. А муэдзин поднимался пять раз на дню на минарет мечети и призывал правоверных мусульман к совершению намаза:
— Во имя аллаха милостливого, милосердного!..
Зычный голос муэдзина возносился над головами обманутых и отвергнутых убыхов, бессильный приглушить их стоны и проклятия. Мне казалось, Шарах, что вздохи женщин превращались в тучи и летели через море на осиротевшую родину, оплакивая там каждый погасший очаг.
Чем больше удалялся я от города Самсуна, шагая приморской полосой, тем картины бедствия моего народа становились все ужасней. Вскоре мне стали встречаться трупы, разлагающиеся трупы сородичей. Сладковатый смрад висел в воздухе. Это был верный знак того, что здесь вымерли все расположившиеся станом махаджиры. И уже некому было предавать земле мертвых. Зловещее предчувствие все явственнее вкрадывалось в мою душу. Перевалив через возвышенность, усыпанную галькой, я спустился в низину и вышел к мутной речке. Усталость подвесила к моим ногам пудовые гири, хотя прошел я за день не так уж много верст. В другое время для меня, молодого парня, чьим сухожилиям мог бы позавидовать горный козел, одолеть такое расстояние не представило бы никакого труда. Преклонив колени перед беззвучной водой, я вымыл руки, ополоснул лицо и, не ощущая особой жажды, лишь пригубил тепловатую речную струю. Вода воде рознь, Шарах. Там, где мы раньше жили под вековыми платанами, если, бывало, занедужит человек, то принесут ему студеную воду в глиняном кувшине из ясного родника — и глядишь, исцелился горец, здоров, снова на ногах. И не считалось такое чудо — чудом. Достав ломоть зачерствевшей лепешки, завернутой в башлык, я размочил этот скупой хлеб в речке и слегка заморил голод. Привал мой был краток. С нелегким сердцем двинулся я дальше, закинув за спину башлык. Вскоре поодаль возникла убогая хижина. Очевидно, это было жилище рыбака, так как у порога сушились сети. Направившись к этому жилью, я приметил женщину, которая лежала ничком на обочине тропинки, прижимая к груди ребенка. Рядом валялся в еще не подсохшей лужице кувшин. Самое простое было предположить, что женщина набрала в реке воды и, возвращаясь, упала. Опрометью кинувшись к ней, чтобы помочь ей подняться, я вскрикнул от неожиданности. Передо мной была моя сестра Айша.
— О аллах! Что с тобой? Очнись! Почему ты молчишь?
И, поднимая сестру, вдруг похолодев, понял: она мертва! По-видимому, смерть наступила недавно, так как тело еще таило тепло. Ребенок был жив, он не плакал и жадно сосал грудь покойницы. Присутствие духа на какое-то мгновение покинуло меня, я не знал, что мне делать. Свинцовые капли пота покрыли мой лоб, а руки повисли, как в параличе. Наконец самообладание вернулось ко мне. Я осторожно, но решительно оторвал ребенка от груди матери. На губах его белела капелька молока. О Шарах, с тех пор, кажется, тысячелетие прошло, но плач младенца, на чьих губах белела последняя капелька материнского молока, слышится мне и поныне. Знаешь, дорогой, я сегодня подумал, что есть смысл в моем загадочном долголетии. Кто-то должен был дождаться тебя, чтобы повесть о гибели убыхов осталась жить на земле… Корабль достигнет берега, а правда — людей…
Видно, хворь поразила и мальчика. Тельце его горело. Сжав, как игрушечные, похожие на два грецких ореха, кулачки, он плакал так, что казалось, вот-вот задохнется. Прижав его к груди, я почти бегом направился к глинобитной хижине и, еще не достигнув ее порога, закричал, словно взывая о помощи:
— Выйди кто-нибудь!
Но никто не откликнулся и не появился в дверях. Когда я, ступив на порог, заглянул внутрь ветхого убежища, то услышал мучительный стон. Сделав еще шаг, я увидел, что как раз против света, проникавшего через распахнутую дверь, упираясь спиной в стену, скорчившись в три погибели, сидит мой зять Гарун, крепко сжимая живот сложенными крест-накрест руками. Глаза его были воспалены, а веки их словно обуглились. Горбатый нос заострился, обросшие щеки провалились, на челе лежала тень смерти. Знаменитый некогда во всей Убыхии наездник, стремительный, сильный, объезжавший полудиких коней, удачливый и разудалый, он сейчас напоминал собой полупустой, сморщенный мешок.
С трудом узнав меня, Гарун сделал попытку подняться.
— Ох, Зауркан, прости, нет мочи подняться, чтобы приветствовать тебя. Айша пошла за водой,